Смекни!
smekni.com

Старческий грех (стр. 10 из 18)

- Спасибо вам, благодарю - подо что подвели да насказали, - проговорил он.

- Что же я тут виноват?.. Чем?

- Чем?.. Да! - проговорил Иосаф, почти что передразнивая начальника. - Для вас, кажется, все было делано, а вы в каком-нибудь пустом делишке не хотели удовольствия сделать. Благодарю вас!

- Что ж ты уж очень разблагодарствовался! - прикрикнул, наконец, старик, приняв несколько начальнический тон. - Тебе сказано приказанье: ступай на три дня на гауптвахту, - больше и разговаривать нечего!

- Это-то я знаю, что вы сумеете сделать, знаю это!.. - произнес почти с бешенством Иосаф и ушел; но, выйдя на улицу и несколько успокоившись на свежем воздухе, он даже рассмеялся своему положению: он сам должен был идти и сказать, чтобы его наказали. Подойдя к гауптвахте, он решительно не находился, что ему делать.

Однако его вывел из затруднения стоявший на плацу молоденький гарнизонный офицерик, с какой-то необыкновенно глупой, круглой рожей и с совершенно прямыми, огромными ушами, но тоже в каске, в шарфе и с значком на груди.

- Что вам надо? - спросил он его строго.

- Меня на гауптвахту прислали, чтобы посадили, - отвечал Иосаф.

- А! Ступайте! Вероятно, за взяточки... хапнули этак немного, - говорил юный дуралей, провожая своего арестанта в офицерскую комнату, которая, как водится, имела железную решетку в окне; стены ее, когда-то давно уже, должно быть, покрашенные желтой краской, были по всевозможным местам исписаны карандашом, заплеваны и перепачканы раздавленными клопами. Деревянная кровать, с голыми и ничем не покрытыми досками, тоже, по-видимому, была обильным вместилищем разнообразных насекомых. Из полупритворенных дверей в темном углу следующей комнаты виднелось несколько мрачных солдатских физиономий. Чувствуемый оттуда запах махорки и какими-то прокислыми щами делали почти невыносимым жизнь в этом месте. Иосаф сел и задумался. Всего грустней ему было то, что он три дня не увидит своего божества; но в это время вдруг на плацформе послышался нежный женский голос. Иосаф задрожал, и вслед же за тем в комнату вошла Эмилия, в белом платье, в белой шляпке и белом бурнусе, совершенно как бы фея, прилетевшая посетить его в темнице.

Иосаф мог встретить ее только каким-то не совсем искренним смехом.

- Боже мой, что такое с вами? - говорила Эмилия с беспокойством.

- Так, ничего-с! - отвечал Иосаф, продолжая смеяться.

- Как ничего! Брат сейчас был в Приказе, там говорят, что вас посадили за мое дело! - возразила Эмилия и с заметным чувством брезгливости присела на кровать.

- Ничего-с, так себе, потешиться захотели... - отвечал Иосаф. - Все ведь мы-с, чиновники, таковы!.. Не то, чтобы сделать что-нибудь для кого, а нельзя ли каждого стеснить и сдавить... точно войско какое, пришли в завоеванное государство и полонили всех.

- О нет, вы не такой! - говорила Эмилия, смотря на него почти с нежностью.

- Я вас прошу и умоляю, - продолжал Иосаф, прижимая руку к сердцу, - только об одном: не беспокоиться о вашем деле. Я для вас жизнию готов пожертвовать.

- Да, вы чудный человек, - подхватила Эмилия и задумалась.

Иосаф молча глядел на нее: сколько бы ему хотелось и надо было сказать ей, но ничего, однако, не осмеливался. Эмилия, наконец, встала.

- Как здесь нехорошо... грязно... - проговорила она и вздумала было прочесть одну из надписей на стенке, но в ту же минуту сконфузилась и отвернулась. - Прощайте, мой друг! Я буду еще у вас, - сказала она.

Иосаф по обыкновению поспешил поцеловать у нее ручку, и при этом она уже чмокнула его не в темя, не в щеку даже, но Иосаф так успел пригнать, что прямо в губы.

- О, какой вы хитрый, вы умеете воровать поцелуи! - проговорила она, вся вспыхнув, и проворно убежала.

Иосаф в восторге упал на диван и закрыл себе лицо руками.

IX

Дня через два после того Ферапонтов шел по одному из самых глухих переулков. Почти уже на выезде из города он остановился перед старым, полуразвалившимся деревянным домом, с заколоченными наполовину окнами и с затворенною калиткою. Иосаф торкнулся было в нее; но оказалось, что она была заперта. Зная, вероятно, хорошо обычай хозяина, он обошел дом кругом и, перескочив, на задней его стороне, через невысокий забор, очутился в огромнейшем огороде, наглухо заросшем капустою, картофелем и морковью. Пройдя его, он вышел на двор, на котором то тут, то там виднелись почти с отвалившимися углами надворные строения. У колодца, перед колодой, неопрятная баба мыла себе судомойкой ноги.

- Клим Захарыч Фарфоровский дома? - спросил ее Иосаф.

- Дома, - отвечала баба.

Он пошел было на парадное крыльцо.

- Не туда, с заднего ступайте! - научила его баба.

Иосаф взошел по развалившейся лесенке на заднее крыльцо и попал прямо в темную переднюю. Чтобы дать о себе знать, он прокашлянул, но ответа не последовало. Он еще раз кашлянул, снова то же; а между тем у него чем-то уже сильно ело глаза, так что слезы даже показались.

"Что за черт такой", - подумал про себя Иосаф и что есть силы начал стучать ногами.

- Кто там? - послышался, наконец, из соседней комнаты разбитый голос, и вслед за тем дверь из нее отворилась, и в нее выглянул белокурый, мозглявый старичок, с поднятыми вверх тараканьими усами, в худеньком, стареньком беличьем халате.

- Ферапонтов из Приказа! - объяснил ему Иосаф.

- А! Ну войдите, войдите, - сказал старичок и впустил его.

Первое, что бросилось Ферапонтову в глаза, - это стоявшие на столике маленькие, как бы аптекарские вески, а в углу, на комоде, помещался весь домашний скарб хозяина: грязный самоваришко, две-три полинялые чашки, около полдюжины обгрызанных и треснувших тарелок. По другой стене стоял диван с глубоко просиженным к одному краю местом.

- Да! Так вот как! - сказал старичок, садясь именно на это просиженное место и утирая кулаком свои слезливые и как бы воспаленные глаза.

- Вот как-с, да! - отвечал ему в тон Иосаф и тоже сел и утер слезы.

- Это вы от луку плачете? У меня тут лук в наугольной сушится, - сказал ему хозяин, как-то кисло усмехаясь.

- Зачем же тут? Разве нет другого места? - спросил было Ферапонтов.

- А где же? В каком месте? - возразил Фарфоровский и уже злобно оскалился.

Как ни много Иосаф слышал об этом чудаке, однако почти с удивлением смотрел на его сморщенное и изнуренное лицо, на его костлявые и в то же время красные, с совершенно обкусанными ногтями, руки. Собственно по чину Фарфоровский был даже статский советник и некогда переселился в губернию из Петербурга, но всюду являлся каким-то несчастным: оборванный, перепачканный. Не столько, кажется, скупец, сколько человек мнительный, он давно уже купил себе этот старый домишко и с тех пор поправки свои в нем ограничил только тем, что поставил по крайней мере до шести подпорок в своей обитаемой комнате, и то единственно из опасения, чтобы в ней не обвалился потолок и не придавил его. В жаркий майский день Иосаф нашел его, как мы видели, в меховом тулупчике, и сверх того он еще беспрестанно боялся, что его отравят, и для этого каждое скудное блюдо, которое подавала ему его единственная прислужница-кухарка, он заставлял ее самое прежде пробовать. Покупая какую-нибудь ничтожную вещь, он десять раз придумывал, давал за нее цену, отпирался потом; иногда, купив совсем, снова возвращался в лавку и умолял, чтобы ее взяли назад, говоря, что он ошибся. Дрожа каждую минуту, чтобы его не обокрали, он всю дрянь держал у себя в доме, даже дрова хранил в зале. Лук сушился в наугольной по той же причине. В отношении денег он более всего, кажется, предпочитал государственные кредитные установления, как самые уже верные хранилища, а потому в Приказ обыкновенно бегал по нескольку раз в неделю, внося то сто, то двести рублей, и даже иногда не брезговал сохранной книжкой, кладя под нее по целковому, по полтиннику.

- Вот вы все жаловались, что в Приказе проценты малы, - начал Иосаф.

- Али велики? - спросил Фарфоровский и опять злобно оскалился.

- Ну, так вот отдайте в частные руки. Я вам смаклерю это... пятнадцать процентов получать будете.

Глаза у старика разгорелись.

- А залог какой? - спросил он торопливо.

- Да залогу тут совсем никакого нет, - отвечал Иосаф.

- Как же без залогу-то? - спросил Фарфоровский, как бы мгновенно исполнившись глубочайшего удивления.

- А вот как, - отвечал Ферапонтов и объяснил было ему все дело Костыревой; но старик в ответ на это только усмехнулся.

- Сам ты, милый человек, - начал он уже наставительным тоном, - служишь при деньгах, а того не знаешь... Ну-ка, дай-ка мне из твоего Приказа-то хоть тысчонки две без залога-то. Дай-ко!

- То место казенное.

- А, казенное? То, вот видишь, казна, - зашипел Фарфоровский. - Казну сберегать надо; она у нас бедная... Только частного человека грабить можно.

- Кто ж вас грабит? - спросил Иосаф.

- Все вы! Вон эта полиция... у ней у самой сто лет перед домом мостовая не мощена; а меня заставляет: мости, где хошь бери, да мости!

- Вам-то пуще негде взять.

- Много у меня; ты считал в моем кармане-то.

- Известно, что считал. Умрете, все ведь останется, - сказал Иосаф, уже вставая.

- Умрешь и ты! Что ты меня этим пугаешь! Молодой ты человек, пришел к старику и огорчаешь его. Для чего! - вскинулся на него хозяин.

- С вами, видно, не сговоришь, - проговорил Иосаф и пошел.

- Да нечего: стыдно! Стыдно! - стыдил его хозяин.

Выйдя от Фарфоровского и опять пройдя двором и огородами и перескочив через забор, Иосаф прямо же пошел еще к другому человечку - сыну покойного и богатеющего купца Саввы Родионова. Сам старик очень незадолго перед смертью своею, служа в Приказе заседателем, ужасно полюбил Иосафа за его басистый голос и знание церковной службы. Каждое воскресенье он звал его к себе в гости, поил, кормил на убой и потом, расчувствовавшись, усиленнейшим образом упрашивал его прочесть ему, одним тоном, не переводя духу, того дня апостола, и когда Ферапонтов исполнял это, он, очень довольный, выворотив с важностью брюхо, махая руками и почти со слезами на глазах, говорил: "Асафушка! Мой дом - твой дом! Сам умру - сыну накажу это!.." Но, увы! Иосафу и в голову не приходило, что сын этот вовсе не походил на своего папеньку, мужика простого и размашистого. По своей расчетливости, юный Родионов был аспид, чудовище, могущее только породиться в купеческом, на деньгах сколоченном сословии: всего еще каких-нибудь двадцати пяти лет от роду, весьма благообразный из себя, всегда очень прилично одетый и даже довольно недурно воспитанный, он при этом как бы не имел ни одной из страстей человеческих. У него, например, был прекрасный экипаж и отличные лошади, но он и того не любил. Жил он в целом бельэтаже своего огромного дома с мраморными косяками, с новомодными обоями, с коврами, с бронзой, с дорогою мебелью; но на всем этом, где только возможно, были надеты чехлы, постланы подстилки, которые никогда не снимались, точно так же, как никогда ни одного человека не бывало у него в гостях. Аккуратнейший в своей жизни, как часовая машина, он каждый день объезжал свои лавки, фабрики. В субботу обыкновенно разделывал всех мастеровых сам, и если какому-нибудь мужику приходилось с него 99 1/2 копейки, то он именно ему 99 1/2 и отдавал, имея для этого нарочно измененные денежки и полушки. В отношении значительных лиц в городе Родионов был чрезвычайно искателен; но это продолжалось только до первого приглашения к какому-нибудь пожертвованию. Напрасно тут его ласкали, стращали, он откланивался, отшучивался, но не подавался ни на одну копейку. Даже ни одной приближенной женщины он не имел у себя, и когда, по этому случаю, некоторые зубоскалы-помещики смеялись ему, говоря: "Что это, Николай Саввич, хоть бы ты на какую-нибудь черноглазую Машеньку размахнулся от твоих миллионов", - "Зачем же-с это? Женюсь, так своя будет", - отвечал он обыкновенно. Кто бы с ним ни говорил, особенно из людей маленьких и почему-либо от него зависящих, всякий чувствовал какую-то смертельную тоску, как будто бы перед ним стоял автомат, которого ничем нельзя было тронуть, ничего втолковать и который только и повторял свое, один раз им навсегда сказанное.