Смекни!
smekni.com

Старческий грех (стр. 5 из 18)

Помнил он также и Троицын день. Народу в церкви было яблоку упасть негде: все больше женщины, и все, кажется, такие хорошенькие, все в белых или светло-голубых и розовых платьях и все с букетами в руках благоухающей сирени - прекрасно!

За этими почти единственными, поэтическими для бедного студента, минутами следовала бурсацкая жизнь в казенных номерах, без семьи, без всякого развлечения, кроме вечного долбления профессорских лекций, мрака и смерти преисполненных, так что Иосаф почти несомненно полагал, что все эти мелкие примеры из истории Греции и Рима, весь этот строгий разум математики, все эти толки в риториках об изящном - сами по себе, а жизнь с колотками в детстве от пьяных папенек, с бестолковой школой в юности и, наконец, с этой вечной бедностью, обрывающей малейший расцвет ваших юношеских надежд, - тоже сама по себе и что между этим нет, да и быть никогда не может, ничего общего.

В этом нравственном полуусыплении не суждено было, однако, Иосафу заглохнуть навсегда: на втором, кажется, курсе он как-то вечером вышел прогуляться к на одной из главных улиц встретил целую ватагу студентов. Впереди всех шел некто своекоштный студент Охоботов, присланный в училище на выучку от Войска Донского и остававшийся в оном лет уже около пяти, так что начальство его, наконец, спросило бумагой училищное начальство: как и что Охоботов и скоро ли, наконец, выучится? Его призвали в совет и спрашивали: что отвечать на это?

- Да пишите, что начинаю подавать надежды, - отвечал он очень спокойно.

Все рассмеялись, но так и написали. Охоботов же по-прежнему продолжал почитывать и заниматься, чем ему хотелось, а главное - пребывать в известном студенческом трактире "Бычок", где он с другими своими товарищами, тоже постоянно тут пребывавшими, играл на бильярде, спорил, рассуждал и вообще слыл между ними за очень умного и душевного малого.

В настоящем случае он шел что-то очень мрачный, скоро шагая и нахлобучив фуражку. Поравнявшись с Ферапонтовым, он остановил его.

- Пушкин ранен на дуэли и умер, - сказал он каким-то глухим голосом.

Иосаф молча посмотрел на него: он не без удивления заметил, что глаза у Охоботова были как бы воспалены от слез.

- Сейчас идем к Вознесенью служить панихиду по нем. Идем с нами! - проговорил Охоботов.

Иосаф механически повернул и все еще хорошенько не мог понять, что это значит. На улицах между тем царствовала совершенная тишина. Неторопливо и в каком-то молчании прошли все до самой церкви. Перед домом священника Охоботов взялся вызвать его и действительно через несколько минут вышел со священником, который только мотал от удивления головой.

- Ну уж вы, господа студенты, народец! - говорил он, отпирая огромным ключом огромную церковную дверь.

Вошли. Всех обдало мраком и сыростью. Засветили несколько свечек. Иосафу и другому еще студенту, второму басу после него, поручили исполнять обязанность дьячков. Священник надел черные ризы и начал литию. После возгласу его: "Упокой, господи, душу усопшего раба Александра", Ферапонтов и товарищ его громко, так что потряслись церковные своды, запели: "Вечная память, вечная память!" Прочие студенты тоже им подтягивали, и все почти навзрыд плакали.

- Ну, панихидка - не лицемерная... не фальшивая! - говорил священник, кончив службу и пожимая руку то у того, то у другого из студентов.

Выйдя из церкви, Охоботов распорядился, чтобы все шли в известный уж нам "Бычок". Иосаф тоже последовал туда. В заведении этом была даже отведена особая для студентов комната, в которую немногие уже из посторонней публики рисковали входить.

- Господи! - проговорил Охоботов, садясь на свое обычное место на диван и грустно склоняя голову. - Вчера еще только я читал с Машей его "Онегина"... точно он напророчил себе смерть в своем Ленском... Где теперь "и жажда знанья и труда... и вы, заветные мечтанья, вы, призрак жизни неземной, вы, сны поэзии святой" - все кончено! Кусок мяса и глины остался только, и больше ничего!

- Это ужасно! - воскликнул молоденький студент, тоже садясь и ероша волосы.

- Да, скверниссимо, - подтвердил второй бас.

Иосаф на все происходившее смотрел выпуча глаза.

- Не скверниссимо, а подлиссимо! - воскликнул вдруг Охоботов. - Вот он! - прибавил он, ударив кулаком по лежавшему на столе номеру "Северной пчелы". - Этот паук, скорпион{455}, жаливший всю жизнь его, жив еще, когда он умер, и между нами нет ни одного честного Занда{455}, который бы пошел и придавил эту гадину.

- Это черт знает что такое! - опять повторил молоденький студент, застучав руками и ногами.

- Да расстреляемте ж, коли то... портрет его, собачьего сына, як робят то в Хранции с дурнями, який убег, - проговорил вдруг смирнейший студент-хохол, все время до того молчавший.

Все посмотрели на него с недоумением.

- Он же тут висит! - объяснил он, показывая на одну из стен, на которой действительно между несколькими портретами писателей висел и портрет известного антагониста Пушкина.

Мысль эта всем очень понравилась.

- Отлично, бесподобно, - раздалось со всех сторон.

Охоботов, хоть и не совсем довольный этой полумерой, тоже согласился.

Молоденький студент взялся домой сбегать за ружьем. Пришли было половые и сам хозяин трактира и стали упрашивать господ: сделать милость, не буянить. Но им объявили, что за портрет им заплатят, а самих прогнали только что не в шею. Ружье было принесено. Оказалось, что это был огромный старинный карабин; последовал вопрос - кому стрелять?

Всем хотелось.

- Ферапонтову, - распорядился Охоботов.

- Пожалуй-с! - отвечал тот с заметным удовольствием и, взяв ружье, неторопливо прицелился и выстрелил.

На месте лица очутилась пуля.

- Ура Ферапонтову! Браво! - прокричала почти в один голос вся ватага. Иосаф продул ружье и поставил его к сторонке. Попадись, кажется, в эту минуту ему и сам оригинал, он и с тем бы точно так же спокойно распорядился. Домой он пришел в сильном раздумье: как человек умный, он хорошо понимал, что подобного энтузиазма и такой неподдельной горести нельзя было внушить даром; но почему и за что все это? К стыду своему, Иосаф должен был признаться самому себе, что он ни одного почти стихотворения и не читывал, кроме тех, которые задавались ему в гимназии по риторике Кошанского. Он на другой же день потихоньку сходил к библиотекарю и выпросил у него все, какие были, сочинения Пушкина и принялся: читал он день... два, и, странное дело, как будто бы целый мир новых ощущений открылся в его душе, и больше всего ему понравились эти благородные и в высшей степени поэтичные отношения поэта к женщине. Искусившись таким образом, Иосаф решительно уже стал не в состоянии зубрить лекции и беспрестанно канючил то у того, то у другого из своих товарищей дать ему что-нибудь почитать: будь то роман, или рукописная в стихах поэма, или книжка какого-нибудь разрозненного журнала. Долго и потом Иосаф вспоминал это время, как счастливейшее в своей жизни. Почти в лихорадке от нетерпения, он запасался обыкновенно от сторожа на целую ночь свечкой и, улегшись на своей койке, принимался читать. Сколько прелестных местностей воссоздалось в его воображении; перед ним проходили как бы живые, совершенно новые и незнакомые ему лица, но понятные по общечеловечности страстей людских. И только через полгода такого как бы запоя читательского он отвлечен был несколько в другую сторону. К ним прислан был новый профессор, молодой, энергический. Он на первой же лекции горячо заговорил о равенстве людей, о Христе, ходившем по песчаным степям, посреди нищей братии и блудниц; кроме того, стал приглашать к себе на дом студентов, читал с ними, толковал им разные свои задушевные убеждения. Главным и почти единственным оппонентом ему в этих беседах явился Охоботов, который, по свойству своей упрямой казацкой натуры идти всем и во всем напротив, вдруг вздумал отстаивать то положение, что "все на свете благо и истинно, что существует". Профессор страшно громил против этого. Топая ногами и стуча кулаками, он кричал, что подло и низко всякое ярмо, которое наденут на вас и которое беспрестанно трет вам шею, считать благом и истиною.

Желудки казенных студентов, кажется, первые изъявили на эту мысль свое полное согласие и подстрекнули своих владельцев объявить, наконец, протестацию эконому, начавшему их кормить только что не осиновыми дровами, поджаренными на воде. Ферапонтов сначала было не принимал никакого участия в этом; но в решительную минуту, когда за одним из обедов начался заранее условленный шум и когда эконом начал было кричать: "Не будет вам другой говядины. Едите и такую... Вот она, тут, на столе стоит... Что вы с ней сделаете?"

- А вот что! - вскричал вдруг Иосаф и, схватив со стола блюдо, швырнул его в окно, так что оно пролетело возле самого виска эконома, и затем по тому же направлению последовали ломти хлеба, солонки, тарелки и даже ножи. Эконом едва спасся бегством. Начальство было чрезвычайно оконфужено этим делом и потому ограничилось только тем, что студентов пожурило, эконома сместило, но зато на молодого профессора была послана такого рода бумажка и так сдобно приправленная, что ему сейчас же предложили выйти в отставку; но как бы то ни было толчок уж был дан: в голове Иосафа, как, вероятно, и у многих других его товарищей, перевернулось многое. Он уже ясно стал понимать, что свойство жизни вовсе не таково, чтобы она непременно должна быть гадка, а что, напротив, тут очень многое зависит от заведенного порядка. Кончивши курс таким образом, он очутился как бы на каком-то нравственном распутье: в нем было множество возбуждено прекрасных инстинктов, но и только! Протестант почти против всего, но во имя какого знамени, и сам того хорошенько не знал. Вольнодумец в отношении религии на словах, он в то же время перед каждым экзаменом бегал к местной чудотворной иконе в собор и молился там усерднейшим образом. Ненавидя до глубины души всякий начальствующий авторитет, я не знаю, вряд ли бы и сам удержался, если бы только случай выпал, обнаружить грубейший произвол. Знал он, пожалуй, и многое, но все как-то отрывочно, случайно и непригодно ни для какого практического дела, а между тем угрожающее ему впереди житейское положение было почти отчаянное. Он едва-едва успел уговорить одного лодочника свезти его в родной город, с прокормом за последние находившиеся у него в кармане три целковых, и то потому только так дешево, что он взялся вместе с тремя другими мужиками грести вместо бурлаков на судне, а в случае надобности, при противном ветре, тянуть даже бечевую. Когда причалили к пристани и Иосаф вступил на родную землю, трое мужиков с хозяином лодки весело пошли в харчевню выпить и пообедать, а он и этого сделать не мог: у него не было ни копейки. Взойдя со своей скудной сумочкой и понуренной головою на городскую гору, он даже всплакал. К кому было обратиться? Где приклонить голову? Отец его, давно уже пропивший свой последний домишко, умер нищим на церковной паперти; из знакомых своих Иосаф только и припомнил одного зарецкого дьякона, который некогда так великодушно поучил его играть на гуслях. Он поплелся к нему, робко постучался в запертую калитку, и терзаемый глубочайшим стыдом, только что не Христа ради, попросился у него ночевать.