Во время этой неожиданной тирады Леонид Иванович все время пытался остановить ее. Закрыв глаза, говорил: "Надя... Надя..."
- Надя, послушай, - сказал он, наконец. - Я понял тебя. Слушай: во-первых, я не издевался над Лопаткиным, а излагал свою точку зрения и говорил о ней только тебе, своей жене. Я ее тебе не навязывал. Я знал одного директора, который несколько лет кормил и одевал сумасшедшего изобретателя. Они вместе вечный двигатель конструировали. Этот пример наш министр любит приводить... Вот тебе обстоятельство, которое сыграло свою роль в формировании моей точки зрения...
- Министр? - спросила Надя с усмешкой.
- Нет, не министр. На сегодняшний день мы имеем еще целый ряд новых обстоятельств, которые изменили...
- Ты считаешь, что ответил? - тихо спросила Надя.
Леонид Иванович с тревогой развел руками.
- Ты - помнишь? - назвал его марсианином...
- Надюш... Постой-ка. Разве я спорю с тобой? Возможно, что я проявил здесь слабость, поддался антипатии... Но это был только ответ на его слабость. У всех этих... творцов очень высоко развито самомнение.
- Кто тебе сказал?
- Он всегда со мной держал голову только вот так, - и Леонид Иванович раздраженно поднял голову повыше - так, как никогда ее не держал Лопаткин.
- А как он должен был держать голову перед тобой? Вот так? - Надя согнулась перед мужем, и он поморщился.
- Я н-не верю в существование так называемых возвышенных натур. Рядом с понятием "гений" обязательно существовало понятие "чернь". - Леонид Иванович напал на удачную мысль, вскочил и с довольным видом стал расхаживать по ковру. - Я потомок черни, бедноты. У меня наследственная неприязнь ко всем этим... незаменимым...
Он остановился перед Надей. Она молчала - не могла найти нужных слов, хотя, как и всегда, чувствовала, что он не совсем прав.
- Вот что... - заговорила она наконец. - Вот ты говоришь, что ты потомок черни. Чернь - это не обязательно беднота. Наоборот, бедняк много думает, размышляет над своей судьбой. И даже над человеческими судьбами. И между прочим, - тут Надя улыбнулась, - в процессе этих размышлений именно бедняки иногда приходили к гениальным открытиям! Чернь - это что-то другое - не кажется тебе?
Леонид Иванович ничего не сказал на это.
- Это действительно что-то черное, - задумчиво продолжала Надя. - И страшное. Самое плохое. Оно стремится захватить побольше и все время кривит душой. А когда захватит - сразу разжиреет, и все равно у него будет морда, а не лицо...
Леонид Иванович остро посмотрел на нее, сел и обхватил голову желтыми пальцами.
- А то, что ты назвал "возвышенной натурой", а я говорю "простой честный человек" - лиши его всего, сделай его нищим - он все равно светит людям. Нашел, где искать самомнение! У Лопаткина, который сам ничего не имеет, а думает о том, как помочь дочке твоего слесаря Сьянова? Ах! - воскликнула вдруг Надя и, закрыв лицо руками, стала качаться из стороны в сторону. - Ах, господи, что я наделала!
- Что это? Надя! - Леонид Иванович еще заметнее встревожился.
- Ты знаешь, ведь я с ним целый год не здоровалась! Один раз мы сошлись на узкой дорожке - и я голову в сторону отвернула! И он понял, пожалел, пожалел меня! Он тоже сделал вид, что не заметил меня или не узнал!
Леонид Иванович неуверенно засмеялся, положил руку Наде на плечо.
- Вы проявили невоспитанность. Но при чем здесь я?
- Ты совершенно ни при чем? - тихо спросила Надя, и Леонид Иванович опять развел руками.
- Хоть бы не оправдывался, - опять заговорила Надя, взглянув на мужа. - Я теперь не знаю, как с ним встречаться. Господи - ватмана лист поскупился дать! Не поскупился, а хуже - поленился пальцем пошевелить! Бумаги клок человеку не дал!
- Милая, это судьба индивидуалиста. Если бы он был в коллективе - ему дали бы ватман. Кто же с ним, с кустарем-одиночкой, считаться будет?..
- Значит, ты прав? - прервала его Надя. - Никто не будет считаться? Совершенно никто? На чем же он чертит?
И Леонид Иванович пожал плечами, ничего не сказав.
- Что я вижу... Во всем нашем разговоре... - сказала Надя тихо и вздохнула. - Есть у людей свойство - думать чувствами. Вот я не знаю человека, не имею перед собой его анкеты и с первого взгляда решаю: он симпатичен! Он приятен! Мне хочется быть в его обществе. Я ему верю. Я угадываю, что ему трудно живется. Замечал ты за собой такое?
- Это ты верно, конечно...
- Так вот, "верно". Мне кажется, что я тебя всегда побеждаю в споре чувств. Хоть ты и доказываешь мне логически, что ты прав. Иногда доказываешь... Да-а... - она задумчиво посмотрела на стену, туда, где висела фотография молодого Дроздова. - Ты был лучше тогда.
- Валяй, валяй, - сказал Дроздов. Быстро поднялся и заходил по ковру.
- Если бы здесь была аудитория, - сказала Надя, - человек на триста, твое красноречие завоевало бы их. Заговорить бы их ты смог, а мне бы ты просто не смотрел в глаза. Только нет ее, аудитории - нет. И ты мне смотришь в глаза. И я вижу, что ты не можешь мне ничего возразить. Скажи-ка мне, Леня, что ты сейчас задумал?
- Когда?
- Сейчас. Пять минут назад. Почему встал и начал ходить, как ты ходишь сейчас?..
- Надя, это же невозможно! Ты прямо прокурор! Да, я думал кое-что... Насчет авдиевской машины...
- А что с нею?..
- Да так... технические неполадки.
- А еще о чем ты подумал? Когда вскочил и зашагал?
- Вот о том. Больше ни о чем.
- Значит, ни о чем? Ну, ладно. Иди спи.
Леонид Иванович поцеловал жену в щеку и, чуть слышно отдуваясь, ушел в спальню.
На следующий день в доме Дроздовых начались сборы в дорогу. Грузовик привез с комбината ящики из хорошо прифугованных белых досок. Мать Леонида Ивановича и Шура сразу же начали укладку посуды. Дня через три, когда все было уложено, паровозик вкатил на складскую территорию комбината пустой товарный вагон. В этот вагон рабочие под наблюдением старухи Дроздовой погрузили все ящики и кое-что из мебели. Вагон закрыли и опечатали пломбой.
Вскоре уехал в Москву Леонид Иванович. Шуру отпустили в деревню, и Надя осталась одна в полупустом доме - со старухой и маленьким сыном. Она уже давно не преподавала в школе и теперь, скучая, стала каждый день заходить в учительскую - на прощанье - и, держа ребенка на коленях, с растерянной улыбкой смотрела, как течет мимо нее прежняя ее трудовая жизнь.
Через полмесяца и в школе нечего стало смотреть. Экзамены окончились, школа опустела, и даже подруга Нади - Валентина Павловна - уехала с дочкой к родным на Украину. Иногда к Наде приходила Ганичева, и на ее жирном, накрашенном лице Надя читала: "Вы еще здесь?" Ганичева ходила по пустым комнатам и говорила старухе Дроздовой: "Вот здесь я поставлю шифоньер, а здесь трюмо".
В конце июня Надя наконец получила от мужа сначала письмо, где была описана их новая трехкомнатная квартира на Песчаной улице, а затем и телеграмму: "Выезжайте".
Сразу же Ганичев прислал к Наде молодого техника Володю, которому была на этот случай выписана командировка в Москву - в техническое управление министерства. Володя привез билеты в московский вагон и быстро запаковал последние вещи. До отъезда оставалось четыре часа, и Надя, оставив ребенка старухе, вышла прогуляться. Что-то теснило ее грудь, какое-то незнакомое чувство - не испуг и не тоска. Она вышла на улицу, огляделась - и это чувство сильнее сдавило ее. Это же чувство привело ее к школе, и она еще раз открыла школьные двери, прошла по гулкому и необитаемому второму этажу, прошла - и не стало ей легче, только прибавилась тихая боль.
Потом она вышла на Восточную улицу. Ветер гнал по ней облака пыли - с горы вниз. И, закрыв платочком лицо, Надя торопливо зашагала вверх, навстречу пыльным порывам ветра. Она взошла на гору - здесь ветер был жестче, сибирский, степной ветер. Вот и домик номер 167 - днем он был еще беднее, даже мелом не покрашен. Надя перешагнула колючую проволоку, обошла сарайчик, на котором уже не было стога, и открыла дверь. Коровы не было - наверное, угнали в стадо. Надя открыла вторую дверь - и сразу увидела пятерых ребят за столом. С ними был чужой дядька, одетый в светло-серое коверкотовое пальто. Он сумел пробраться за стол, к маленькому окну, криво сидел там, вытянув в сторону длинную ногу, держа на колене шляпу, и что-то рисовал ребятам, нахохлившись, свесив на лоб черную прядь и даже как будто рыча. Ребята как по команде повернули к Наде светлорусые головы с сияющими от восторга глазами и открыли на миг лист бумаги на столе. Там незнакомый дядька уже почти кончил рисовать взъерошенного, как метла, волка.
Незнакомец привстал, поклонился Наде, сощурил на нее зоркие глаза. Его худощавое губастое лицо все еще хранило хищно-лукавое, волчье выражение. Надя, опешив, забыла даже поздороваться.
- Ктой-то? - послышался голос Агафьи Сьяновой из второй, меньшей комнатки.
- Это я, - сказала Надя, уже чувствуя, что Лопаткина нет дома. - Прощаться пришла.
- Ах, это вы! Что ж, заходите. - Во второй комнате вспыхнула яркая электрическая лампочка. - Заходите смелей, приболела я.
Надя, с опаской взглянув на незнакомца, поскорей прошла туда и увидела Сьянову - на кровати Дмитрия Алексеевича. Она сразу заметила все: нет чертежной доски и, главное - исчез портрет Жанны Ганичевой.
- Где же? - торопливо спросила она и показала рукой, одним движением все: и портрет, и письма, и самого Дмитрия Алексеевича.
- Уехал в область. Картошку мы с ним посадили и - уехал. Дела-то у него, вы слыхали, небось? Ну вот, он туда, в филиал. Проектировать машину будут.
- А сюда он еще приедет?
- Как же. Тут у него все, под кроватью оставленное. Приедет. Должно, осенью или, може, раньше когда.
- Так я ему письмо...
- А сколько туда езды, в филиал? - напомнил о себе незнакомец. У него был медлительный, тягучий басок.
- Полтора суток верных будет, - сказала Сьянова.
- Да-а, - отозвался незнакомец. - Ах, черт, как же это я упустил его...
- Я уезжаю и хочу ему несколько слов, - торопливо зашептала Надя. - Бумажечки у вас не найдется?