- Почему? Ведь это настолько убедительно...
- Монополисты тоже могут продемонстрировать такой пожар. А для того, чтобы отличить настоящее от цирковых номеров, нужно кое-что знать. Одного того, что ты хозяйственник, мало. Вот тут и начинается власть монополии...
После первого же такого разговора с профессором притихший, но упорный Дмитрий Алексеевич повесил на двери свое расписание, которому он теперь подчинил всю свою жизнь. Он пристально следил за стариком, учитывал опыт Евгения Устиновича - тот опыт, о котором старик сам и не догадывался. Он понял, что нужно бороться прежде всего против усталости, против измены в самом себе.
В двенадцать часов, следуя жесткому расписанию, Дмитрий Алексеевич шел на прогулку. Подняв воротник, спрятав руки в пиджак, он пересекал широким шагом несколько площадей, сворачивал на улицу Горького и по этой магистрали шел до Белорусского вокзала, затем поворачивал назад. Эти прогулки вошли в него, стали его привычкой.
Выйдя из дому, сделав лишь несколько первых шагов, Дмитрий Алексеевич уже забывал обо всем, душа его покидала тело, улетала в мир машин, а ноги начинали работать сами, как часовой механизм с суточным заводом. Вдоль канавы рабочие укладывали канализационную трубу. Ноги Дмитрия Алексеевича сами останавливались здесь, в нужном месте, а мысль его уже хлопотала в цехе около машины, которая выталкивала из своего нутра такие же, только еще не остывшие вишнево-красные трубы. Выпустив десяток труб, устранив в машине некоторые неполадки и немедленно записав удачную мысль в блокнот, Дмитрий Алексеевич покидал цех, и ноги его опять начинали свою работу. Они шли по тротуару, вели его дальше, и он по-прежнему ничего не замечал вокруг. Теперь он был лицом к лицу с прищуренным Дроздовым - спорил с ним. "Какой же я гений? Леонид Иванович! Я простой человек, тот мужичок из "Подростка" Достоевского, который перехитрил иностранцев. Который сказал: "То-то и есть, что просто, а ты, дурак, не догадался!" Вот кто я, при чем здесь гений?" Потом вдруг налетала новая мысль: "Дожил до чего! Сидит перед тобой русский человек и грозит тебе великой опасностью - тем, что ты можешь стать в своей стране гением! Нельзя, нельзя быть рекой, можно быть только каплей. И это думает сын страны, в которой великие таланты насчитывались десятками, могучими кучками! Черт с ним, со мной - моя машина это мелочь, но ведь может прийти к Дроздову и новый Ломоносов..." Тут ноги Дмитрия Алексеевича подводили его к чугунному троллейбусному столбу. "Ага - пустой! Труба! - говорил он себе, постучав кулаком по чугуну, и сразу же взор его туманился. - Да, можно попробовать и такую трубу, на конус... как же быть с конусом?" - думал он, уже забыв о Дроздове.
Закончив свой восьмикилометровый маршрут, Дмитрий Алексеевич входил в комнату точно в три часа, и всегда к этому времени на столе стоял чугунок с горячей картошкой, а иногда и кислый огурец на тарелке. Друзья садились за обед.
- Дмитрий Алексеевич, - задумчиво спрашивал старик, - сколько у вас осталось денег?
- Двести двенадцать, - отвечал Лопаткин.
- Ничего, скоро придут мои ребята. Будет хорошая работка.
В мае, однажды, в воскресенье к ним пришли двое рабочих в расстегнутых телогрейках - пожилой и молодой.
- Ну как, дед, будем нынче стучать? - спросил пожилой, садясь, заклеивая языком цигарку.
- А что - есть?
- Барулин будто обещает халтурку...
- Хорошая халтурка?
- Будто ничего... На Метростроевской дом, энтот, от угла второй - знаешь, где магазин? Новое железо ставить. Сдирать и крыть. Крыша большая - покоем загибается.
- Там управдом не Молоканов?
- Он самый. Косится на меня, собака. Прошлый год забыть не может.
- Поладим. Бери. Мы быстро ее одолеем. Вот у нас еще один кровельщик - фальцы гнуть будет.
- Одолеем-то, одолеем, Евгений Устинович. Ты сходи сегодня к Молоканову и крышу посмотри...
Ближе к вечеру Дмитрий Алексеевич, который, пожив три месяца с профессором Бусько, привык ничему уже не удивляться, отправился вместе с ним на Метростроевскую. Май в этом году был прохладный, друзья шли в пальто нараспашку, и старик все время прибавлял шагу и, вырываясь вперед, рассказывал о предстоящей работе.
- Наша артель собирается вот так каждое лето. И мы хорошо зарабатываем. У нас все операции идут по поточной линии, за выходной день мы делаем столько, сколько рядовые кровельщики четвертого разряда за неделю не сделают!
А Дмитрий Алексеевич думал о других вещах. Что, если это будет тот самый - старый, пятиэтажный дом? Вот он, испачканный ржавчиной герой, стучит железом во дворе, а она проходит мимо со своим маленьким военным. Капитан улыбается, а у нее слезы на глазах, потому что капитану все рассказано и она не знает, что делать - здороваться с кровельщиком или не заметить его. Но само суровое молчание кровельщика говорит: последнее слово будет за мной. И она может подбежать, восхищенная его живучестью, энергией и упорством. Ржавчина блестит для иных ярче всех военных пуговиц, вместе взятых... Тут Дмитрий Алексеевич едко засмеялся, и старик, который не переставал говорить, шагая рядом, обиделся.
- Не верите? Я вам слово даю. В прошлом году мы покрыли купол на церкви - можете сходить посмотреть на Таганке, полюбоваться! Не верит!
Дом, где их ждала работа, оказался в другом месте - в стороне, но все-таки почти напротив окон знакомого Дмитрию Алексеевичу пятиэтажного здания. Евгений Устинович пошел искать управдома, потом вернулся с дворничихой в фартуке, Она молча пошла впереди них - по лестнице, на самый верх, на чердак, и, наконец, на крышу, под холодный майски; ветер.
Евгений Устинович натянул до ушей кепку, поднял воротник.
- Ох ты! Вот это тришкин кафтан! - сказал он, оглядывая огромное двускатное, ржавое, с черными заплатами поле, уставленное запыленными кирпичными трубами.
Кто-то невидимый порывисто и громко вздыхал на крыше - то там, то тут. Друзья поднялись на конек и, придерживая развевающиеся под ветром полы пальто, прошли по коньку до самого конца. Дмитрий Алексеевич увидел отсюда глубокую, пересеченную проводами пропасть улицы, множество серовато-коричневых крыш и на переднем плане освещенный солнцем дом, где жила Жанна. Четыре или пять окон его были открыты настежь. В одном из них, в глубокой тени, кто-то сидел на подоконнике, может быть она...
Став на самом удобном и высоком месте, Евгений Устинович, щурясь, блестя очками, осмотрел Москву, все ее крыши и какие-то яркие предметы, чуть выступающие из туманных вечереющих далей.
- Прекрасно! Дмитрий Алексеевич, идите сюда! - позвал он. - Смотрите, как отлично все видно! Вот так видит свое дело открыватель нового. Он поднялся как бы на второй этаж здания и видит оттуда неудобные дороги, которыми люди идут к благополучию, и ухабы, где они разбивают носы. Он говорит: "Смотрите, надо идти вот так!" Он не может создавать ценностей _первоэтажных_, потому что для него это - пройденное. Это все равно, что копии снимать, вместо того, чтобы создавать великие подлинники. Забыв о себе, человек второго этажа спешит охватить и передать народу все, что видит. Он создает величайшие ценности и говорит ученым-первоэтажникам: "Популяризуйте! Размножайте!" А те не понимают! Они ходят внизу в кругу вещей знакомых, привычных и гонят на-гора старинку. Разрабатывают, скажем, процесс, открытый еще Симменсом! Прекрасно оформляют, с цитатами! А открывателя хором объявляют сумасбродом... Как быть, Дмитрий Алексеевич? Вы же видели, как я гасил пожар! Мне скоро семьдесят - и вот я на крыше. Завтра начну производить ценность сугубо первоэтажную...
- Мне кажется, что и в качестве кровельщика вы далеко не первоэтажник. Вы и в это дело что-то свое вкладываете, живое...
- Может быть... А что это вы повернулись спиной? Беседует - и стал спиной, так сказать, к объекту!
- Сейчас я вам признаюсь, Евгений Устинович. В этом доме живет одна моя...
- Понимаю. Так зайдемте к ней!..
- Евгений Устинович - беда! Она целиком вся на первом этаже. - Дмитрий Алексеевич говорил тихо, словно боялся, что услышит Жанна. - Она не из мечтателей, не из романтиков. Если мы ввалимся к ней... - он засмеялся. - Я не могу зайти к ней без серьезного достижения, причем это должно быть в первоэтажном плане - то-есть признано и напечатано в газетах. Если у человека нет звезды - значит он не герой, - вот психология! Для нее и для ее родителей я сегодня - сумасшедший.
- Уже! Несчастный человек! Сколько вам лет?
- Тридцать два, Евгений Устинович, тридцать два... Сейчас она, мне кажется, не совсем в этом уверена. Я слишком много наобещал ей... а если я появлюсь - вся иллюзия рухнет.
- Что же вы держитесь тогда за нее, за бабий подол?
- Не могу, Евгений Устинович. Мне часто казалось и сейчас кажется, что в ней иногда просыпается что-то, но не может окончательно проснуться. Может быть, я это сам придумал. Ну вот, кажется, и все... И мне хочется, чтобы эти ее глаза открылись...
- Операция эта будет стоить вам дорого. Она должна увидеть ваши страдания и свою вину. Первое она сможет увидеть. Она и сейчас может это увидеть, если посмотрит на нас... А вот второе - свою вину - этого они не умеют видеть. Нет. Нет...
Старик взглянул туда, на дом, где были открыты окна.
- Лучше тогда пойдемте вниз. Крышу мы посмотрели, одной этой крыши нам хватит до зимы. Вот и хорошо, и пойдемте...
И, обняв Дмитрия Алексеевича, он легонько толкнул его, и они, не оглядываясь больше, пошли по коньку назад, туда, где ждала их у входа на чердак молчаливая дворничиха.
- Первоэтажная психология - величайшее зло, - сказал задумчиво Евгений Устинович, когда они спускались по лестнице. - Она захватила много укрепленных позиций. Между прочим, - тут старик понизил голос и остановился, выжидая, чтобы дворничиха отошла подальше. - Между прочим, - шепнул он, - этим обстоятельством пользуется иноразведка. Шпионы ходят среди них, жмут ручку, любезничают, по имени-отчеству и так далее - и воруют ваши лучшие идеи, потому, что первоэтажник охраняет не ценные идеи, а свои красивые популяризаторские брошюрки!