Молодому барину стало неловко; он торопливо встал с лавки, вышел в сени и позвал за собой Чуриса. Вид человека, которому он сделал добро, был так приятен, что ему не хотелось скоро расстаться с ним.
‑ Я рад тебе помогать,‑сказал он, останавливаясь у колодца,‑ тебе помогать можно, потому что, я знаю, ты не ленишься. Будешь трудиться ‑ и я буду помогать; с божиею помощью и поправишься.
‑ Уж не то, что поправиться, а только бы не совсем разориться, ваше сиятельство,‑сказал Чурис, принимая вдруг серьезное, даже строгое выражение лица, как будто весьма недовольный предположением барина, что он может поправиться.‑ Жили при бачке с братьями, ни в чем нужды не видали; a вот как помер он да как разошлись, так все хуже да хуже пошло. Все одиночество!
‑ Зачем же вы разошлись?
‑ Все из‑за баб вышло, ваше сиятельство. Тогда уже дедушки вашего не было, а то при нем бы не посмели: тогда настоящие порядки были. Он, так же как и вы, до всего сам доходил,‑ и думать бы не смели расходиться. Не любил покойник мужикам повадку давать; а нами после вашего дедушки заведовал Андрей Ильич не тем будь помянут ‑ человек был пьяный, необстоятельный. Пришли к ному проситься раз, другой ‑ нет, мол, житья от баб, позволь разойтись; ну, подрал, подрал, а наконец, тому дело вышло, все‑таки поставили бабы на сво 1000 ем, врозь стали жить; а уж одинокий мужик известно какой! Ну да и порядков‑то никаких не было: орудовал нами Андрей Ильич как хотел. "Чтоб было у тебя все",‑ а из чего мужику взять, того не спрашивал. Тут подушные прибавили, столовый запас тоже сбирать больше стали, а земель меньше стало, и хлеб рожать перестал. Ну, а как межовка пришла, да как он у нас наши навозные земли в господский клин отрезал, злодей, и порешил нас совсем, хоть помирай! Батюшка ваш ‑ царство небесное ‑ барин добрый был, да мы его и не видали, почитай: все в Москве жил; ну, известно, и подводы туда чаще гонять стали. Другой раз распутица, кормов нет, а вези. Нельзя ж и барину без того. Мы этим обижаться не смеем; да порядков не было. Как теперь ваша милость до своего лица всякого мужичка допускаете, так и мы другие стали, и приказчик‑то другой человек стал. Мы теперь знаем хоша, что у нас барин есть. И уж и сказать нельзя, как мужички твоей милости благодарны. А то в опеку настоящего барина не было: всякий барин был: и опекун барин, и Ильич барин, и жена его барыня, и писарь из стану тот же барин. Тут‑то много‑ух! много горя приняли мужички!
Опять Нехлюдов испытал чувство, похожее на стыд пли угрызение совести. Он приподнял шляпу и пошел дальше.
VI
"Юхванка Мудреный хочет лошадь продать",‑ прочел Нехлюдов в записной книжечке и перешел чрез улицу, Ко двору Юхванки Мудреного. Юхванкина изба была тщательно покрыта соломой с барского гумна и срублена из свежего светло‑серого осинового леса (тоже из барского заказа), с двумя выкрашенными красными ставнями у окон и крылечком с навесом и с затейливыми, вырезанными из тесин перильцами. Сенцы и холодная изба были тоже исправные; но общий вид довольства и достатка, который имела эта связь, нарушался несколько пригороженной к воротищам клетью с недоплетенным забором и раскрытым навесом, видневшимся из‑за нее. В то самое время, как Нехлюдов подходил с одной стороны к крыльцу, с другой подходили две крестьянские женщины с полным ушатом. Одна из них была жена, другая мать Юхванки Мудреного. Первая была плотная, румяная баба, с необыкновенно развитой грудью и широкими, мясистыми скулами. На ней была чистая, шитая на рукавах и воротнике рубаха, такая же занавеска, новая панева, коты, бусы и вышитая красной бумагой и блестками четвероугольная щегольская кичка.
Конец водоноса не покачивался, а плотно лежал на ее широком и твердом плече. Легкое напряжение, заметное в красном лице ее, в изгибе спины и мерном движении рук и ног, выказывали в ней необыкновенное здоровье и мужскую силу. Юхванкина мать, несшая другой конец водоноса, была, напротив, одна из тех старух, которые кажутся дошедшими до последнего предела старости и разрушения в живом человеке. Костлявый остов ее, на котором надета была черная изорванная рубаха и бесцветная панева, был согнут так, что водонос лежал больше на спине, чем на плече ее. Обе руки ее, с искривленными пальцами, которыми она, как будто ухватившись, держалась за водонос, были какого‑то темно‑бурого цвета и, казалось, не могли уж разгибаться; понурая голова, обвязанная каким‑то тряпьем, носила на себе самые уродливые следы нищеты и глубокой старости. Из‑под узкого лба, изрытого по всем направлениям глубокими морщинами, тускло смотрели в землю два красные глаза, лишенные ресниц. Один желтый зуб выказывался из‑под верхней впалой губы и, беспрестанно шевелясь, сходился иногда с острым подбородком. Морщины на нижней части лица и горла похожи были на какие‑то мешки, качавшиеся при каждом движении. Она тяжело и хрипло дышала; но босые искривленные ноги, хотя, казалось, чрез силу волочась по земле, мерно двигались одна за другою.
VII
Почти столкнувшись с барином, молодая баба бойко составила ушат, потупилась, поклонилась, потом блестящими глазами исподлобья взглянула на барина и, стараясь рукавом вышитой рубашки скрыть легкую улыбку, постукивая котами, взбежала на сходцы.
‑ Ты, матушка, водонос‑то тетке Настасье отнеси,‑ сказала она, останавливаясь в двери 1000 и обращаясь к старухе.
Скромный молодой помещик строго, но внимательно посмотрел на румяную бабу, нахмурился и обратился к старухе, которая, выпростав корявыми пальцами водонос, взвалила его на плечи и покорно направилась было к соседней избе.
‑ Дома сын твой? ‑ спросил барии.
Старуха, согнув еще более свой согнутый стан, поклонилась и хотела сказать что‑то, но, приложив руки ко рту, так закашлялась, что Нехлюдов, не дождавшись, вошел в избу. Юхванка, сидевший в красном углу на лавке, увидев барина, бросился к печи, как будто хотел спрятаться от него, поспешно сунул на полати какую‑то вещь и, подергивая ртом и глазами, прижался около стены, как будто давая дорогу барину. Юхванка был русый парень лет тридцати, худощавый, стройный, с молодой остренькой бородкой, довольно красивый, если б не бегающие карие глазки, неприятно выглядывавшие из‑под сморщенных бровей, и не недостаток двух передних зубов, который тотчас бросался в глаза, потому что губы его были коротки и беспрестанно шевелились. На нем была праздничная рубаха с ярко‑красными ластовиками, полосатые набойчатые портки и тяжелые сапоги с сморщенными голенищами. Внутренность избы Юхванки не была так тесна и мрачна, как внутренность избы Чуриса, хотя в ней так же было душно, пахло дымом и тулупом и также беспорядочно было раскинуто мужицкое платье и утварь. Две вещи здесь как‑то странно останавливали внимание: небольшой погнутый самовар, стоявший на полке, и черная рамка с остатком грязного стекла и портретом какого‑то генерала в красном мундире, висевшая около икон. Нехлюдов, недружелюбно посмотрев на самовар, на портрет генерала и на полати, на которых торчал из‑под какой‑то ветошки конец трубки в медной оправе, обратился к мужику.
‑ Здравствуй, Епифан,‑ сказал он, глядя ему в глаза.
Епифан поклонился, пробормотал: "Здравия желаем, васясо",‑ особенно нежно выговаривая последнее слово, и глаза его мгновенно обежали всю фигуру барина, избу, пол и потолок, не останавливаясь ни на чем; потом он торопливо подошел к полатям, стащил оттуда зипун и стал надевать его.
‑ Зачем ты одеваешься? ‑ сказал Нехлюдов, садясь на лавку и, видимо, стараясь как можно строже смотреть на Епифана.
‑ Как же, помилуйте, васясо, разве можно? Мы, кажется, можем понимать...
‑ Я зашел к тебе узнать, зачем тебе нужно продать лошадь, и много ли у тебя лошадей, и какую ты лошадь продать хочешь? ‑ сухо сказал барин, видимо, повторяя приготовленные вопросы.
‑ Мы много довольны вашему сясу, что не побрезгали зайти ко мне, к мужику,‑ отвечал Юхванка, бросая быстрые взгляды на портрет генерала, на печку, на сапоги барина и на все предметы, исключая лица Нехлюдова,‑ мы всегда за вашего сяса богу молим...
‑ Зачем тебе лошадь продать? ‑ повторил Нехлюдов, возвышая голос и прокашливаясь.
Юхванка вздохнул, встряхнул волосами (взгляд его опять обежал избу) и, заметив кошку, которая спокойно мурлыкала, лежа на лавке, крикнул на нее: "Брысь, подлая",‑ и торопливо оборотился к барину:
‑ Лошадь, которая, васясо, негодная... Коли бы животина добрая была, я бы продавать не стал, васясо.
‑ А сколько у тебя всех лошадей?
Три лошади, васясо.
А жеребят нет?
Как можно‑с, васясо! И жеребенок есть.
VIII
‑ Пойдем, покажи мне своих лошадей; они у тебя на дворе?
‑ Так точно‑с, васясо; как мне приказано, так и сделано, васясо. Разве мы можем ослушаться вашего сяса? Мне приказал Яков Ильич, что, мол, лошадей завтра в поле не пущать: князь смотреть будут; мы и не пущали. Уж мы не смеем ослушаться вашего сяса.
Покуда Нехлюдов выходил в двери, Юхванка достал трубку с полатей и закинул ее за печку; губы его все так же беспокойно передергивались и в то время, как барин не смотрел на него.
Худая сивая кобыленка перебирал 1000 а под навесом прелую солому; двухмесячный длинноногий жеребенок какого‑то неопределенного цвета, с голубоватыми ногами и мордой, не отходил от ее тощего, засоренного репьями хвоста. Посередине двора, зажмурившись и задумчиво опустив голову, стоял утробистый гнедой меренок, с виду хорошая мужицкая лошадка.
‑ Так тут все твои лошади?
‑ Никак нет‑с, васясо; вот еще кобылка, да вот жеребеночек,‑ отвечал Юхванка, указывая на лошадей, которых барин не мог не видеть.
‑ Я вижу. Так какую же ты хочешь продать?
‑ А вот евту‑с, васясо,‑ отвечал он, махая полой зипуна на задремавшего меренка и беспрестанно мигая и передергивая губами. Меренок открыл глаза и лениво повернулся к нему хвостом.