Чтобы писать, сделаться литератором, пусть и в пределах соцреализма, мне необходимо было учиться грамоте, преодолевать свое невежество, про- дираться сквозь всесветную ложь, и я читал, читал, много ездил по лесам, селам, спецпоселкам, ареснтским лагерям, в которые газетчику был дос- туп. Спал четыре-пять часов в сутки.
Вел я в газетке, в промышленном отделе, лес и транспорт, и изо дня в день, из месяца в месяц годы уже набегали, но я не мог поолить себе выспаться, потому как в воскресные дни должен был доделывать, достраи- вать, доглядывать избушку: дом невелик, но спать не велит - на практике познавал я эту истину; да еще и в лес таскался с ружьем за дичью, с кор- зиной за грибами, с лукошком по ягоды.
Кончилось это все тем, что я начал видеть во сне совсем уж ошарашива- ющий кошмар, будто темн ночной порою, пробравшись на старое кладбище, раскопав могилу утоплницы матери, рвал ее черную кожу и ел багро- во-красное мясо.
Напарник мой по рыбалке, местный мужик, в войну выучившийся на хирур- га, навидавшийся в рабочем городе, в деревянной больничке, такого, что нео всяком чудовищном сне увидишь, содрогнулся, когда я у костра, на бережку, рассказал преследующий меня сон. "Предел, - заключил он, - это уже предел, заболевание мозга, последствия контузии. Кончай курить, кон- чай сочинительствовать по ночам, уйди в лес, поживи там весь тпуск, выспись как следует, иначе дело кончится плохо..." Я послушался его, уе- динился в лесу, сперва неудачно, в избушке на отгонном пастбище лошадей, где меня осыпали мыши и на поверженного сном лезли, шурша лапками полащу, порой я зажимал под рубахою и давил пригревшуюся там мышь.
Т еще скорее, чем дома, с ума сойдешь.
И подался я на водомерный пост, где был когда-то покос тестя, Семена Агафоновича. Уже несколько лет не ходил на него, болели ноги, не хва- тало сил, коровы семья лишилась. Там, у старого знакомого, метеоролога, в просторной белой избе, где по углам и на стенах висели пучки пахучей травы, я спал по двенадцать - четырнадцать часов, поражая этим подвигом хозяев, и домовернулся очнувшимся от затяжного недомогания, головная боль поубавилась, звенело в башке тоненько, шумело терпимо, но кошмары не оставили меня, потому как кошмаром была сама действительность. Однако мучили меня кошмары реже, война тоже годам к пятидесяти стала сниться редко, сны сделались полегче, сменились они сми разнообразными. Стал я часто спорить во сне с вождями мирового пролетариата, как бы уж и не на этом свете пребывающими, и, следовательно, споры эти были бесполезным и еще со старшими товарищами писателями. Тяжелый разговор вышел у ме с человеком, похожим на Шолохова, по поводу "Поднятой целины". Еще яже- лее, но тоже безрезультатный - с товарищем Фадеевым, у гроба которого довелось мне побывать в годы литературной молодости. Большое расстояние и горние выси разделяли нас, и сны получались боевые, но путаные спор- ные.
На много лет пристанет один сон: где-то в Москве, сойдя с трамвая средь безоконн домов из красного кирпича, я направляюсь на Хорошевское шоссе, к доммоего незабвенного друга Александра Николаевича Макарова. Вроде бы ищу и путаюсь в Москве, обликом, однако, шибко смахивающей на город Чусовой с его грязными улочками и переулками, по окраинам превра- щенными в помойки и свалки. Всюду я упираюсь в дощатые непреодолимые за- городи, и если мне удается увидеть редкого прохожего, спрашиваю у него: в какой стороне Хорошевское шоссе? Прохожий чаще всего пожимает плечами или машет рукой в неопределенную сторону либо говорит, что нет тут ника- кого шоссе, вот улица Партизанская есть, и Трудовая улица есть.
Тем временем трамвай, на котором я приехал, разворачивается и ухот.
Оказывается, я доехал до последней остановки с последним трамваем. Мне объясняют, что больше сюда трамваи ходить не будут, а в какую сторо- ну возвращаться, я не знаю, и людей совсем нету, спросить направление не у кого...
* * * И тогда решил съездить на Урал, в город Чусовой, побывать въяве на улицах Партизанской и Трудовой. Избушка моя превратилась в до- мик, под нее подвели тонный фундамент, приподняли слеги, и крыша сде- лалась не нараскоряку, как это было прежде, крыша обрела крутые скаты, железом крытая, в швы не текла вода, у домика появилась верандочка, нас- тоящая, с застекленной рамой, пристройка в виде сенок или тамбура, но кусты сирени и черемухи, мною и детьми моими посаженные, остались на том же месте, разрослись пышнее, черемухи успели состариться.
Я отчего-то не решился иль, скорее, не захотел зайти в домик, позна- комиться с новыми его хозяевами.
А на улицТрудовой дом Сани Ширинкина хорошо сохранился, стоял все так же бойко на юру, только бревна почернели от времени и осевшей на них сажи, скособочилась и киичный венчик осыпала труба на крыше, две-три тесины свежо желтели на передней, высокой, завалинке, всегда плотно за- биваемой свежими опилками.
Возле дома играли мячиком две девочки, по виду первоклашки, я спросил одну из них, беловолосую, скуластенькую, с приплюснутым носом, не Ширин- кина ли она.евочка сказала - нет, она Краснобаева, тогда я поинтересо- вался: куда делся хозяин этого дома - Ширинкин Александр Матвеевич? Де- вочка сказала, что никуда он не делся, это ее дедушко. Тогда ноги у меня ослабели. Я прислонился к тепло нагретой завалинке и, наладив дыхание, попросил позвать деда. Девочка юркнула во двор и скоро возвратилась, со- общив, что сейчас дед выйдет.
Спустя немалое время по настилу во дворе застукала неторопливая па- лочка, и знакомый мне голос в такт стуку палочки выдавал матюки, из ко- торых складывался смысл и следовало заключение, что страховка заей год выплачена, налоги все внесены, "так какого же х... нужно?".
- Ишшо осталось шкуру с нас содрать, мать твою!.. - отворив ворота, посил голос Сана, но, увидев меня, уронил палку: - Ой, кум!
Без палки он уже был не ходок, повалился в мою сторону. Я подхватил его и ощутил руками почти бесплотное, костлявое, старческое тело. Сана, повиснув на руках моих, плакал и повторял: "Кум! Кум! Как же это, а? Как же это, а?" Он не облысел, а совершенно облез, и фигуристая голова его с выносом на затылок напоминала мозговую кость с колбасного завода. Появи- лась кума - эта,аоборот, раздалась вширь, приосела, укоротилась. Тоже всплакнув накоротке, отчетливо вздохнула и деловито предложила Сане:
- Старик, кончай нюнить, слетай в лавку.
Я приподнял форсистый дипломат, выданный мне на съезде Союза писателей, встряхнул им. В дипломате звучало. Пролетарская суть - не иметь добра, имущества - за мной сохранилась. Страсть как не люблю таскать че- го-либо, тем паче валандаться с папками, портфелями, чемоданами. Но вот в Чусовой захватил модную средь интеллигентно себя понимающих людей эту хреновину - глядите, граждане чусовляне, какой я, понимаешь, форсистый сделался: костюм на мне французский, штиблеты шведские, галстук не иначе как арабский, чемодан у меня наимоднейший и в нем поллитра. И не одна, понимаешь.
Мы сидели в примрачневшей горнице за столом, кум, кума, дочь ихняя, вели неторопливую беседу, я, естественно, спросил: где же мой крест- ник-то? Кум махнул рукой и сказал нецензурно, мол, кто его знает, где этот бродяга.
- Не матерись за столом! - прикрикнула кума на кума и жалостливый по- вела рассказ о том, как рос и вырос их сыночек, женился, развелся, детей осиротил, до пьяницы дошел, шляется по чужим углам, глаз не кажет, вот, слава Богу, с дочерью век доживают.
Сана внезапно встрял в рассказ жены с дополнением:
- Не гонят пока ишшо из собственного дома, - и выпил, хотел это сде- лать махом, лихо, но поперхнулся, замахал рукою возле рта, отдышавшись, выразился.
Кума, как и многие е дюжие женщины, состояла при дочери в ее семье в качестве домработницы и рада была этой доле. Кум, которому от кумы уже ничего не требовалось, поселился на кухне, сделав в виде нар просторную лежанку за печкой.
- Говорю тебе, не матерись за столом, Бог накажет.
- Не матерись за столом, не матерись за столом, - кривился Сана. - А чё мне делать-то? Жевать нечем, протез в собесе выписали худой. Ты уж не поешь больше? - покачал он горестно головой. - А то ве рот не закры- вался, все хохотал, пел и выражался тоже. Вспомнишь - потеха. На крыше ты сидел своей великой новостройки, мимо ее теща твоя корову гнала, жэн- щыны, чтобы ее подначить, говорят: "Андреевна! На пустыре мужичонка строится, пьяница, видать, то поет на всю округу, то матерится на весь город. Не знаешь, чей?" Теща твоя поскорее шасть мимо новостройки: не знаю, мол, не ведаю, что там за мужичонка.
Все сдержанно посмеялись за столом.
- Я и ноне, Сана, хохотать не перестаю, убольно жизнь потешная.
- М-на-а, вот если б ты пел, как прежде, то всех этих волосати- ков-попрыгунчик по углам разогнал бы.
- Разогнал бы, разогнал всенепременно, - подтвердила кума. - У меня работа веселее.
- Хорошо хоть платят-то?
- Всяко.
Мы с бабой ту книжку, что ты прислал в подарок, вслух читали попе- ременке.
Ничего, забавно и наврано в меру.
- Я отбрехался, Сана, до дна отбрехался, когда в здешней газетенке работал.
- Да уж, - уронил кум и поерзал на стуле: - Вот сидишь ты с нами, спасибо, что не забыл, пьешь, закусыешь, а да-алёко от нас находишься, ох как далёко.
- Я и от себя далеко, Сана, нахожусь. Ох как далеко!
Мы снова чокнулись, Сана трахнул рюмку до дна, я пригубил.
- Здоровье бережешь? - налаживая дыхание, сипло спросил кум.
- Нечего уже беречь. Все потрачено, все болит в непогоду. Голова и жопа в особенности. Голова от войны, жопа от литературы. Я ведь, Сана, одержимый, бывало, по двенадцать часов от стола не поднимался.
- Экая зараза, прости Господи, - довольно умело перекрестилась кума, а ведь первый раз в церкви побывала, когда первенца-парня крестили.
- Да-а, заводной ты был и в молодости, с ружьишком по сорок верст за день по горам ошевертывал, и бывало, одного рябца принесешь.