И я продолжал сидеть на всех репетициях.
Мама считала, что хоть я и не пою, но присутствие на репетициях меня "музыкально развивает". Она была права. Кроме "Орландо Лассо", "пюпитр" и "а капелла", я узнал много других очень красивых слов. Ну, например, "сольфеджио". Оказалось, что это название урока, на котором все ребята поют но нотам. Я даже подумал, что не мешало бы и школьные уроки называть такими же прекрасными словами: приятней было бы ходить в школу! У нас в шкафу, на самом почетном месте, висит мамино "концертное" платье. В нем мама выходит на сцену, чтобы читать стихи или петь. Платье время от времени перешивается, потому что оно должно, как говорит мама, "шагать в ногу с модой".
Теперь рядом с концертным платьем, как бы рука об руку с ним, в шкафу висела и моя концертная форма: синие брюки и голубая куртка с золотой лирой на боковом кармане.
Вообще все в моей жизни стало более праздничным!
Соседи, встречая меня, спрашивали, когда будет следующий концерт. Наиболее интеллигентные учителя, вызывая к доске, узнавали, не устал ли я накануне от репетиции. Если я не знал урока, то говорил, что устал. И меня отпускали на место... А после выступлений нашего хора по телевидению мне просто не давали прохода. Самые красивые девочки в школе, увидев меня, начинали ни с того ни с сего хохотать. Это было приятно.
Все три с лишним года меня сопровождали аплодисменты и ослепляли прожектора! И хотя Виктор Макарович предупреждал: "Это аплодируют Шостаковичу и лишь на пять процентов нам с вами!", мне вполне хватало и этих пяти процентов.
Виктор Макарович просил, чтобы я, "не поднимая голос до люстры", висевшей под потолком, называл его со сцены просто дирижером -- без слова "главный": тогда они с Маргаритой Васильевной оказались бы "рядом". С этим я не мог согласиться. Но и просьбу его надо было выполнить... хотя бы частично. Я объявлял, что выступает хор "под управлением Караваева". Мне хотелось быть под его управлением.
После репетиций и после концертов я все время вертелся неподалеку от Виктора Макаровича, чтобы он заметил меня и спросил.
-- Что, Мишенька, пойдем домой вместе?
Его никто не провожал в Дом культуры и никто не встречал. Он жил один. На той же улице, что и мы.
Я думаю, у него просто не хватило времени завести свою семью и своих детей, потому что утром он репетировал с младшей группой хора, днем со средней, а вечером -- со старшей. Или наоборот... Так было всю жизнь. Значит, из-за нас, из-за наших песен он жил на свете один.
По Малому залу Виктор Макарович носился бодро и молодо. Когда же мы возвращались домой, он слегка прихрамывал, часто останавливался и просил меня не торопиться.
А говорил он все время о будущих программах и о том, что Маргарита Васильевна всех нас очень любит, но из педагогических целей не хочет этого проявлять. И о том, что я, выходя на сцену, не должен делать вид, будто преподношу залу какой-то подарок. Это уж по ходу концерта должно выясниться: преподнесли мы подарок или нет. Он тоже, как и Лукьянов, все время смотрел вперед... В последнее время там, впереди, замаячили два отчетных концерта -- один для юных граждан нашего города, а другой для взрослых.
Думая об этих концертах, Виктор Макарович так волновался, что даже на улице заправлял рубашку в штаны. 3
Мама и папа не признают политики невмешательства. Поэтому, если мама задерживается на работе, папа сходит с ума:
-- Наверно, она опять вступила в борьбу с хулиганами!
Стараясь успокоить отца, я вспоминаю, что у мамы в этот день занятия литературного кружка, которых на самом-то деле нет. А если отец задерживается, мама восклицает:
-- Опять помогает какому-нибудь новоявленному Эдисону!
Когда папа наконец возвращается домой, мама говорит примерно так:
-- Нельзя столько времени уделять чужим дарованиям. Собственное увянет!
-- Не может увянуть то, чего нет, -- отвечает отец.
-- Помогать другим -- это тоже талант! -- возражает мама. -- Но не самый рентабельный для семьи.
Мама часто употребляет привычные для нее бухгалтерские словечки.
-- А сама-то ты разве не вмешиваешься, когда нужна помощь? Причем в гораздо более рискованных ситуациях. Хотя ты, женщина, могла бы пройти мимо...
-- Чему ты учишь меня?! -- возмущается мама.
Они часто уговаривают друг друга "не вмешиваться". Во время таких разговоров то и дело звучат фразы: "А ты сам? А ты сама?! Ты бы не уважал меня, если бы... Ты бы не уважала меня..."
И оба продолжают бороться с "политикой невмешательства".
Иногда по вечерам у нас во дворе раздавались звуки музыки. Это играл Володька по прозвищу Мандолина. Он жил в соседнем подъезде. Отец и мама сразу же оказывались у окна: она -- потому что обожала самодеятельность, а он -- потому что не мог пройти мимо чужих дарований.
-- Будущий виртуоз! -- сказала однажды мама.
-- Почему будущий? -- возразил отец.
Но многие жильцы встречали Володькину игру без восхищения. Особенно потому, что вокруг Мандолины всегда собиралась толпа.
-- Концентрируется шпана! -- услышали мы с папой.
-- Почему, если много ребят собирается в школе, то это -- класс или отряд, а если во дворе, то это шпана? -- спросил папа. И пожал плечами: -- До чего изменяет память! Детство свое и то забывают.
Сосед, который сказал о шпане, очень любил обращаться за помощью к газетам и журналам.
-- Всюду пишут о праве человека на тишину!
-- Ну, если для вас музыка и шум -- это одно и то же.
-- Он уже мать свою уложил в больницу, этот ваш музыкант!
-- Как он мог уложить?
-- Вы сначала узнайте, а потом уже заступайтесь! Кивнув в сторону Мандолины, отец сказал мне:
-- Надо бы переместить его на другую сценическую площадку! Но при чем тут больница? Не понимаю.
Через несколько дней я опять возвращался из Дома культуры вместе с Виктором Макаровичем. И рассказал ему про Мандолину.
-- По мнению папы, гибнет талант, -- сказал я. Виктор Макарович ничего не откладывал в долгий ящик.
-- Надо послушать. Приведи его завтра. Если это хорошо, определим его в струнный оркестр.
-- Он не пойдет... Я уже предлагал.
-- Отказался? Почему?!
-- Не знаю... Он вообще парень неразговорчивый.
-- Неразговорчивый? Это прекрасное качество. А где он живет?
-- Рядом с нами. В соседнем подъезде.
-- Ну, если Магомет не идет к горе...
Мандолины не было дома. Но если бы даже он был, все равно в первый момент его бы никто не заметил. Потому что в коридоре разыгралась сцена, которую невозможно было предвидеть.
Абсолютно лысый человек, у которого из-за отсутствия волос щеки, и подбородок, и лоб, и затылок -- все сливалось во что-то одинаково круглое, голое и доброе, открыв нам дверь, нервно поправил очки и воскликнул:
-- Виктор Макарович?!
А Виктор Макарович поспешно заправил рубашку в штаны и воскликнул:
-- Неужели... Димуля?!
Войдя в комнату, Димуля сразу стал что-то смахивать со стола, что-то накрывать, что-то прятать... Но Виктор Макарович не обращал на беспорядок никакого внимания.
Он подбежал к стене и впился глазами в фотографию, которая висела на ней.
-- Это я! -- сказал Виктор Макарович. И указал пальцем на спину, изображенную на переднем плане.
В углу фотографии стояла дата... И хоть прошло, как я быстро высчитал, тридцать лет, спина у Виктора Макаровича была такая же, как и теперь: подвижная, вся устремленная вперед, навстречу хору, который на фотографии пел.
-- А это -- Дима и Римма! -- сказал Виктор Макарович. И ткнул пальцем в солистов, стоявших с раскрытыми ртами впереди хора.
В одном из них я сразу узнал Димулю. Черный вихор не делал его лицо менее беззащитным и добрым.
-- Дима и Римма... Римма и Дима! -- мечтательно произнес Виктор Макарович. -- Имена рифмовались... И пели дуэтом!
-- Она в больнице, -- растерянно и грустно сказал Димуля. -- Вот у нас с Володькой тут и творится...
Он продолжал что-то запихивать в ящик, что-то прятать под скатерть.
Виктор Макарович резко повернулся и уставился на Димулю:
-- Вы что... поженились?
-- Семнадцать лет назад.
-- И мне об этом не сообщили? И не зашли ни единого раза?! А ведь были любимчиками! Маргарита Васильевна обвиняла меня в предвзятости: "Нельзя отделять детей от детей!"
-- Поэтому мы и стеснялись, -- растерянно объяснил Димуля. -- Вы же предсказывали нам музыкальное будущее. А мы ничего этого... не оправдали. Я вообще с десятилеткой остался. А Римма кончила техникум. К тому же торговый... Сейчас Римма в больнице.
-- Разве я вас за голоса ваши любил? -- задумчиво произнес Виктор Макарович. -- Дима и Римма... Значит, навсегда срифмовались? Сохранили дуэт! Я очень рад... Он вдруг встрепенулся:
-- Ты сказал, Римма в больнице? А что такое?
-- Сердце у нее... Всю жизнь сердце.
-- Да, да... Я помню. Она болела ангинами. Я все боялся за ее голос!
-- Рожать ей нельзя было. А она родила.
-- Мандолину? -- неожиданно спросил я.
Виктор Макарович взглянул на меня с изумлением.
-- Это прозвище нашего сына, -- объяснил Димуля. И успокоил меня: -- Ничего, ничего... Ты его знаешь?
-- Его весь дом знает, -- сказал я.
-- Но не весь дом его любит... Димуля огорченно развел руками.
-- Кто-то сказал: "Человек, который всем нравится, вызывает у меня подозрение!" -- успокоил его Виктор Макарович.
-- По-моему, неплохой мальчик... Как ты считаешь? -- обратился ко мне Димуля.
-- Будущий виртуоз! -- уверенно сказал я.
-- И до сих пор мы с ним незнакомы? -- Виктор Макарович с укором взглянул на Диму и Римму, которые на фотографии пели под его управлением. -- Забыли меня. Совсем, значит, забыли...
Димулины руки прижались к груди.
-- Мы?! Римма все время приводит вас в пример. И сыну и мне. А я привожу вас в пример ей и сыну.
-- Представляю, как ваш сын меня ненавидит!