- Ничего, трудится во славу Божию... такой ретивый, на досточке спит, ночью встает молиться, поклончики бьет.
Велит Трифонычу снести поклончик, хорошо его знает, как же:
- Земляки с Трифонычем мы, с-под Переяславля... у меня и торговлишка была, квасом вот торговал. А теперь вот какая у меня закваска... Господа Бога ради, для братии и всех православных христиан.
Такой он ласковый старичок, так он весь светится - словно уж он
святой. Отец говорит:
- Душа радуется смотреть на вас... откуда вы такие беретесь?
А старичок смеется:
- А Господь затирает... такой уж квасок творит. Да только мы
квасок-то неважный, ки-ислый-кислый... нам до первого сорту далеко.
Оба они смеются, а я не понимаю: какой квасок?.. Отец говорит:
- Плохие мы с тобой молельщики, на гостиницу пойдем лучше.
Несет меня мимо колокольни. Она звонит теперь легким, веселым
перезвоном.
За Святыми Воротами все так же сидят и жалобно просят нищие. Извощики у гостиницы предлагают свезти в Вифанию, к Черниговской. Гостинник ласково нам пеняет:
- Что ж маловато помолились? Ну, ничего, с маленького не взыщет
Преподобный. Сейчас я самоварчик скажу.
В золотых покоях душно и вязко пахнет согревшейся земляникой и чем-то таким милым... Отец дает мне в стаканчике черного сладкого вина с кипятком - кагорчика. Это вино - церковное, и его всегда пьют с просвиркой. От кагорчика пробегает во мне горячей струйкой, мне теперь хорошо, покойно, и я жадно глотаю душистую, теплую просфору. За окнами еще свет. Перезванивают в стемневшей Лавре; вздуваются занавески от ветерка.
Я просыпаюсь от голосов. Горит свечка. Отец и Горкин сидят за
самоваром. Отец уговаривает:
- Чаю-то хоть бы выпил, затощаешь!
Горкин отказывается: причащаться завтра, никак нельзя. Рассказывает, как хорошо я шел, уж так-то он мной доволен - и не сказать. Говорит про тележку и про Аксенова: прямо чудо живое совершилось. Отец смеется:
- Все с вами чудеса!
Думал - завтра после ранней обедни выехать, пора горячая, дела не ждут, а теперь эта канитель - к Аксенову! Горкин упрашивает остаться, внимание надо бы оказать: уж шибко почтенный человек Аксенов, в обиду ему будет.
- Не знаю, не слыхал... Аксенов? - говорит отец.- Как же это
тележка-то его к нам попала? Дедушку, говоришь, знал... Странно, никогда что-то не слыхал. И впрямь Преподобный словно привел.
Горкин вдумчиво говорит:
- Мы-то вот все так - все мы знаем! А выходит вон...
И начинает чего-то плакать. Отец спрашивает - да что такое?
- С радости, недостоин я...- в слезах, в платочек, срывающимся
голосом говорит Горкин.- Исповедался у батюшки-отца Варнавы... Стал ему про свои грехи сказывать... и про тот мой грех, про Гришу-то... как понуждал его высоты-то не бояться. А он, светленький, поглядел на меня, поулыбался так хорошо... и говорит, ласково так: "Ах т голубь мой сизокрылый!.." Епитрахилькой накрыл и отпустил. "Почаще,- говорит,- радовать приходи". Почаще приходи... Это к чему ж будет-то - почаще? Не в монастырь ли уж указание дает?..
- А понравился ты ему, вот Что...- говорит отец.- Да ты и без
монастыря преподобный, только что в казакинчике.
Горкин отмахивается. Лицо у него светлое-светлое, как у отца
квасника, и глаза в лучиках - такие у святых бывают. Если бы ему золотой венчик,- думаю я,- и поставить в окошко под куполок... и святую небесную дорогу?..
- А Федю нашего не благословил батюшка-отец Варнава в монастырь
вступать. А как же, все хотел, в дороге нам открылся - хочу в монахи! Пошел у старца совета попросить, благословиться... а батюшка Варнава потрепал его по щеке и говорит: "Такой румянистый-краснощекой - да к нам, к просвирникам... баранки лучше пеки с детятками! когда, может, и меня, сынок, угостишь". И не благословил. "С детятками",- говорит! Значит, уж у открыто. С детятками,- чего сказал-то. Ему и Домна-то Панферовна все смеялась,- земляничкой молодку все угощал.
Беседуют они долго. Уходя, Горкин целует меня в маковку и шепчет на ухо:
- А ведь верно ты угадал, простил грех-то мой!
Он такой радостный, как на Светлый день. Пахнет от него банькой,
ладаном, свечками. Говорит, что теперь все посмотрим, и к батюшке-отцу Варнаве благословиться сходим, и Фавор-гору в Вифании увидим, и сапожки Преподобного, и гробик. Понятно, и грешника поглядим, бревно-то в глазу... и Страшный суд... Я спрашиваю его про келейку.
- Картинку тебе куплю, вот такую...- показывает он на стенку,- и
будет у тебя келейка. Осчастливил тебя папашенька, у Преподобного подышал с нами святостью.
Отец говорит - шутит словно и будто грустно:
- Горка ты, Горка! Помнишь...- делов-то пуды, а она - туды? Ну вот, из "пудов"-то и выдрался на денек.
- И хорошо, Господа надо благодарить. А кто чего знает...- говорит Горкин задумчиво,- все под Богом.
В комнате темно. Я не сплю Перебился сон, ворочаюсь с боку на бок. Перед глазами - Лавра, разноцветные огоньки. Должно быть, все уже спят, не хлопают двери в коридоре. Под окнами переступают по камню лошади, сонно встряхивают глухими бубенцами. Грустными переливами играют часы на колокольне. Занавески отдернуты, и в комнату повевает ветерком. Мне видно небо с мерцающими звездами Смотрю на них и, может быть, в первый раз в жизни думаю - что же там?.. Приподымаюсь на подушке, заглядываю ниже: светится огонек, совсем не такой, как звезды,- не мерцает. Это - в розовой башне на уголку, я знаю. Кто-нибудь молится? Смотрю на огонек, на зрезды и опять думаю, усыпающей уже мыслью - кто там?..
У ТРОИЦЫ
Слышится мне впросонках прыгающий трезвон, будто звонят на Пасхе. Открываю глаза - и вижу зеленую картинку: елки и келейки, и Преподобный Сергий, в золотом венчике, подает толстому медведю хлебец. У Троицы я, и это Троица так звонит, и оттого такой свет от неба, радостно-голубой и чистый Утренний ветерок колышет занавеску, и вижу я розовую башню с зеленым верхом. Вся она в солнце, слепит окошками.
- Проспал обедню-то,- говорит Горкин из другой комнаты,- а я уж и приобщался, поздравь меня!
- Душе на спасение! - кричу я.
Он подходит, целует меня и поправляет:
- Телу на здравие, душе на спасение - вот как надо.
Он в крахмальной рубашке и в жилетке с серебряной цепочкой, такой парадный. Пахнет от него праздником - кагорчиком, просвиркой и особенным мылом, из какой-то "травы-зари", архиерейским, которым он умывается только в Пасху и в Рождество,- кто-то ему принес с Афона. Я спрашиваю:
- Ты зарей умылся?
- А как же,- говорит,- я нонче приобщался, великой день.
Говорит - в Лавру сейчас пойдем, папашенька вот вернется: Кавказку пошел взглянуть; молебен отслужим Преподобному, позднюю отстоим, а там папашенька к Аксенову побывает - и в Москву поскачет, а мы при себе останемся - поглядим все, не торопясь. Рассказывает мне, как ходили к Черниговской, к утрени поспели, по зорьке три версты прошли - и не видали, а служба была подземная, в припещерной церкви, и служил сам батюшка-отец Варнава.
- Сказал батюшке про тебя... хороший, мол, богомольщик ты, дотошный до святости. "Приведи его,- говорит,- погляжу". Не скажет понапрасну... душеньку, может, твою чует. Да опять мне. "Непременно приведи!" Вот как.
Я рад, и немного страшно, что чует душеньку. Спрашиваю - он святой?
- Как те сказать... Святой - это после кончины открывается. Начнут стекаться, панихидки служат, и пойдет в народе разговор, что, мол, святой, чудеса-исцеления пойдут. Алхеереи и скажут: "Много народу почитает, надо образ ему писать и службу править". Ну, мощи и открываются, для прославления. Так народ тоже не заставишь за святого-то почитать, а когда сами уж учувствуют, по совести. Вот Сергий Преподобный... весь народ его почитает, Угодник Божий! Стало быть, заслужил, прознал хорошо народ, сам прознал, совесть ему сказала А батюшка Варнава - подвижник-прозорливец, всех утешает... не такой, как мы, грешные, а превысокой жизни. Стечение-то к нему какое... Завтра вот и пойдем, за радостью.
Приходит отец, велит поскорее собираться - у гостиницы ждут все наши. Сердится, почему Горкин ни сайки, ни белорыбицы не поел, ветром его шатает. Горкин просит - уж не невольте, с просвиркой теплотцы выпил, а после поздней обедни и разговеется.
- Живым во святые хочешь? - шутит отец и дает ему большую просфору со Святой Троицей на вскрышке.- Вынул вот за твое здоровье.
Горкин целует просфору и потом целуется с отцом три раза, словно они христосуются. Отец смеется на мою новую рубашку, вышитую большими петухами по рукавам и вороту: "Эк тебя расписали!" - и велит примочить вихры. Я приглаживаюсь у зеркала, стоя на бархатном диване, и смеюсь, как у меня вытянулось ухо, а Горкин с двумя будто головами,- и все смеемся. Извощики весело кричат; "В Вифанию-то на свеженьких!.. к Черниговской прикажите!" - нас будто приглашают. И розовая, утренняя Лавра весело блестит крестами. Отец рад, что махнул с нами к Троице:
- Так отдохнул... давно так не отдыхал, как здесь.
- Как же можно, Сергей Иваныч... нигде так духовно не отдохнешь, как во святой обители...- говорит Горкин и взмахивает руками, словно летит на крыльях.- Духовное облегчение... как можно! Да вот... как вчера заслабел! а после исповеди и про ногу свою забыл, чисто вот на крылах летел! А это мне батюшка Варнава так сподобил... пошутил будто. "Молитовкой подгоняйся, и про ногу свою забудешь". И забыл! И спал-то не боле часу, а и спать не хочется... душа-то воспаряется!..
У гостиницы, в холодке, поджидают наши богомольцы, праздничные,
нарядные. Домна Панферовна - не узнать: похожа на толстую купчиху, в шелковой белой шали с бахромками и в косынке из кружевцов, и платье у ней сиреневое, широкое. Сидит - помахивает платочком. И Антипушка вырядился: пикейный на нем пиджак с большими пуговицами, будто из перламутра, и сапоги наваксены,- совсем старичок из лавки, а не Антипушка И Федя щеголем, в крахмальном даже воротничке, в котором ему, должно быть, тесно - все-то он вертит шеей и надувается,- новые сапоги горят. На Анюте кисейное розовое платье, на шейке черная бархотка с золотеньким медальончиком,- бабушка подарила! - на руках белые митенки, которые она стягивает, и надевает, и опять снима,- и все оглядывает себя. Намазала волосы помадой, даже на лоб течет. Я спрашиваю,- что у ней, зуб болит... морщится-то? Она мне шелчет: