Я неутешно плачу. Жалко мне и Мартына, что он помер... так жалко! И что того золотого не узнаю, и что Горкин один уходит...
Приезжает отец - что-то сегодня рано,- кричит весело на дворе:
"Горкин-старина!" Горкин бежит проворно, и они долго прохаживаются по двору. Отец веселый, похлопывает Горкина по спине, свистит и щелкает. Что-нибудь радостное случилось? И Горкин повеселел, что-то все головой мотает, трясет бородкой, и лицо ясное, довольное. Отец кричит со двора на кухню:
- Все к ботвинье, да поживей! Там у меня в кулечке, разберите!..
И обед сегодня особенный. Только сели, отец закричал в окошко:
- Горка-старина, иди с нами ботвинью есть! Ну-ну, мало что ты обедал, а ботвинья с белорыбицей не каждый день... не церемонься!
Да, обед сегодня особенный: сидит и Горкин, пиджачок надел свежий и голову намаслил. И для него удивительно, почему это его позвали: так бывает только в большие праздники. Он спрашивает отца, конфузливо потягивая бородку:
- Это на знак чего же... парад-то мне?
- А вот понравился ты мне! - весело говорит отец.
- Я уж давно прндравился...- смеется Горкин,- а хозяин велит -
отказываться грех.
- Ну, вот и ешь белорыбицу.
Отец необыкновенно весел. Может быть, потому, что сегодня, впервые за столько лет, распустился белый, душистый такой, цветочек на апельсинном деревце, его любимом?
Я так обрадовался, когда перед обедом отец кликнул меня из залы,
схватил под мышки, поднес к цветочку и говорит: "Ну нюхай, ню-ня!"
И стол веселый. Отец сам всегда делает ботвинью. Вокруг фаянсовой,
белой, с голубыми закраинками, миски стоят тарелочки, и на них все
веселое: зеленая горка мелко нарезанного луку, темно-зеленая горка
душистого
укропу, золотенькая горка толченой апельсинной цедры, белая горка
струганого хрена, буро-зеленая - с ботвиньей, стопочка тоненьких
кружочков, с зернышками,- свежие огурцы, мисочка льду хрустального, глыба белуги, в крупках, выпирающая горбом в разводах, лоскуты нежной белорыбицы, сочной и розовато-бледной, пленочки золотистого балычка с краснинкой. Все это пахнет по-своему, вязко, свежо и остро, наполняет всю комнату и сливается в то чудесное, которое именуется - ботвинья. Отец, засучив крепкие манжеты в крупных золотых запонках, весело все размешивает в миске, бухает из графина квас, шипит пузырьками пена. Жара: ботвинья теперь - как раз.
Все едят весело, похрустывают огурчиками, хрящами - хру-хру.
Обсасывая с усов ботвинью, отец все чего-то улыбается... чему-то улыбается?
- Так... к Преподобному думаешь? - спрашивает он Горкина.
- Желается потрудиться... давно сбираюсь...- смиренно-ласково
отвечает Горкин,- как скажете... ежели дела дозволят.
- Да, как это ты давеча?..- посмеивается отец,- "делов-то пуды, а она - туды"?! Это ты правильно, мудрователь. Ешь, брат, ботвинью, ешь - не тужи, крепки еще гужи! Так когда же думаешь к Троице, в четверг, что ли, а? В четверг выйдешь - в субботу ко всенощной поспеешь.
- Надо бы поспеть. С Москвой считать, семь десятков верст. К вечерням можно поспеть и не торопиться...- говорит Горкин, будто уже они решили.
У меня расплывается в глазах: ширится графин с квасом,
ширятся-растекаются тарелки, и прозрачные, водянистые узоры текут на меня волнами. Отец подымает мне подбородок пальцем и говорит:
- Чего это ты нюнишь? С хрену, что ль? Корочку понюхай.
Мне делается еще больней. Чего они надо мной смеются! Горкин - и тот смеется. Гляжу на него сквозь слезы, а он подмаргивает, слышу - толкает меня в ногу.
- Может, и мы подъедем...- говорит отец,- давно я не был у Троицы.
- Вот, хорошее дело, помолитесь...- говорит Горкин радостно.
- Мы-то по машине, а его уж...- глядит на меня отец, прищурясь.- Бог с ним, бери с собой... пускай потрудится. С тобой отпустить можно.
Верить - не верить?..
- Уж будьте покойны, со мной не пропадет... радость-то ему какая! - радостно отвечает Горкин, и опять растекается у меня в глазах. Но это уже другие слезы.
- Ну, пусть так и будет. И Антипа с вами отпускаю... Кривую на
подмогу, потащится. Устанет - поприсядет. Верно, брат... всех делов не переделаешь. И передохнуть надо...
Верить - не верить?.. Я знаю: отец любит обрадовать. Горкин моргает мне, будто хочет сказать, как давеча: "А что я те сказал! папашенька добрый, я его вот как знаю!.." Так вот о чем они говорили на дворе! И оттого стал веселый Горкин? И почему это так случилось?.. Я что-то понимаю, но не совсем. И почему все отец смеется, встряхивает хохлом и повторяет: "Всех делов, брат, не переделаешь... верно! делов-то пуды, а она - туды!.." Кто же это - она!.. Я что-то понимаю, но не совсем.
СБОРЫ
И на дворе, и по всей даже улице известно, что мы идем к Сергию
Преподобному, пешком. Все завидуют, говорят: "Эх, и я бы за вами увязался, да не на кого Москву оставить!" Все теперь здесь мне скучно, и так мне жалко, что не все идут с нами к Троице. Наши поедут по машине, но это совсем не то. Горкин так и сказал:
- Эка, какая хитрость, по машине... а ты потрудясь Угоднику, для
души! И с машины - чего увидишь? А мы пойдем себе полегонечку, с лесочка на лесочек, по тропочкам, по лужкам, по деревенькам,- всего увидим. Захотел отдохнуть - присел. А кругом все народ крещеный, идет-идет. А теперь земляника самая, всякие цветы, птички тебе поют...- с машиной не поравнять никак.
Антипушка тоже собирается, ладит себе мешочек. Он сидит на овсе в конюшне, возится с сапогом. Показывает каблук, как хорошо набил.
- Я в сапогах пойду, как уж нога обыкла,- говорит он весело и все любуется сапогом, как починил-то знатно.- Другие там лапти обувают, а то чуни для мягкости... а это для ноги один вред, кто непривычен. Кто в чем ходит - в том и иди. Ну, который человек лапти носит, ну... ему не годится в сапогах, ногу себе набьет. А который в сапогах - иди в сапогах. И Панкратыч в сапогах идет, и я в сапогах пойду, и ты ступай в сожках, в рас- хожих самых. А новенькие уж там обуешь, там щегольнешь. Какое тебе папашенька уважение-то сделал... Кривую отпускает с нами! Как-никак, а уж доберешься. Это Горкин все за тебя старался...- уж пустите с нами, уж доглядим, больно с нами идти охота. Вот и пустил. Больно парень-то ты артельный... А с машины чего увидишь!
- Это не хитро, по машине! - повторяю я с гордостью, и в ногах у меня звенит.- И Угоднику потрудиться, правда?
- Как можно! Он как трудился-то... тоже, говорят, плотничал, церквы строил. Понятно, ему приятно. Вот и пойдем.
Он укладывает в мешок "всю сбрую": две рубахи - расхожую и парадную, новенькие портянки, то-се. Я его спрашиваю:
- А ты собираешься помирать? у тебя есть смертная рубаха?
- Это почему же мне помирать-то, чего вздумал! - говорит он, смеясь.- Мне и всего-то на седьмой десяток восьмой год пошел. Это ты к чему же?
- А... у Горкина смертная рубаха есть, и ее прихватывает в дорогу. Мало ли... в животе Бог... Как это?..
- А-а... вот ты к чему, ловкий какой...- смеется Антипушка на меня.- Да, в животе и смерти один Господь Бог волен, говорится. И у меня найдется, похорониться в чем, У меня тоже рубаха неплохая, у Троицы надену, для причащения-приобщения, приведет Господь. А когда помереть кому - это один Господь может знать. Ты вон намедни мне отчитал избасню-крылову... как дуб-то вон сломило в грозу, а соломинке ничего!..
- Не соломинка, а - "Трость" называется!
- Это все равно. Тростинка, соломинка... Так и с каждым человеком может быть. Ну, еще чего отчитай, избасню какую.
Я говорю ему быстро-быстро "Стрекоза и Муравей"* - и прыгаю. Он вдруг и говорит:
- Очень-то не пляши, напляшешь еще чего... ну-ка отдумают?..
Это нарочно он - попугать. Очень-то радоваться нельзя, я знаю:
плакать бы не пришлось! Но, будто, и он боится: как бы не передумали. Утром он сказал Горкину: "Выбраться бы уж скорей, задержки бы какой не вышло". А ноги так и зудят, не терпится. Не было бы дождя?.. Антипушка говорит, что дождю не должно бы быть,- мухи гуляют весело, в конюшню не набиваются, и сегодня утром большая была роса в саду. И куры не обираются, и Бушуй не ложится на спину и не трется к дождю от блох. И все говорят, что погода теперь установилась, самая-то пора идти.
Господи, и Кривая с нами! Я забираюсь в денник, к Кривой, пролезаю под ее брюхом, а она только фыркает, привыкла. Спрашиваю ее в зрячий глаз, рада ли, что пойдет с нами к Преподобному. Она подымает ухо, шлепает мокрыми губами, на которых уже седые волосы, и тихо фырчит-фырчит,- рада, значит. Пахнет жеваным теплым овсецом, молочным,- так сладко пахнет! Она обнюхивает меня, прихватывает губами за волосы - играет так. В черно-зеркальном ее глазу я вижу маленького себя, решетчатое оконце стойла и голубка за мною. Я пою ей недавно выученный стишок: "Ну, тащися, сивка, пашней-десятиной... красавица зорька в небе загорелась..."* Пою и похлопываю под губы - ну, тащися, сивка!.. А сам уже далеко отсюда. Идем по лужкам-полям, по тропочкам, по лесочкам... л много крещеного народу. "Красавица зорька в небе загорелась, из большого леса со-лнышко выходит..."
Ну, тащися, сивка!..
- Ну и затейник ты...- говорит Антипушка,- за-тей-ник!.. С тобой нам не скушно идти будет.
- Горкин говорит...- молитвы всякие петь будем! - говорю я.- Так
заведено уж, молитвы петь... конпанией, правда? А Преподобный будет рад, что и Кривая с нами, а? Ему будет приятно, а?..
- Ничего. Он тоже, поди, с лошадками хозяйствовал. Он и медведю
радовался, медведь к нему хаживал...* Он ему хлебца корочку выносил. Придет, встанет к сторонке под елку... и дожидается - покорми-и-и! Покормит. Вот и ко мне крыса ходит, не боится. Я и Ваську обучил, не трогает. В овес его положу, а ей свистну. Она выйдет с-под полу, а он только ухи торчком, жесткий станет весь, подрагивает, а ничего. А крыса тоже, на лапки встает, нюхается. И пойдет овес собирать. Лаской и зверя возьмешь, доверится.
Зовет Горкин:
- Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!