Мы идем из садика черным ходом, а навстречу нам летит с лестницы
половой-мальчишка с разбитым чайником и трет чего-то затылок. На ухе у него кровь. Брехунов стоит наверху с салфеткой и кричит страшным голосом: "Голову оторву!.." - и еще нехорошие слова. Он видит нас и кричит: "С ими нельзя без боя... все чайники перебили, подлецы!" И щелкает салфеткой.
- Видал фокус? - спрашивает он меня.- Как щелкну да перейму -
кончиком мясо вырву! И меня так учили. По уху щелкнут - с кровью волосья вырвут! Не на чем показать-то...
Я боюсь. Федя говорит - Михаила Панкратыч велит показать трактир, как там расписано. Брехунов берет меня за руку и ведет в большую комнату, в синий дым. Тут очень шумно, за столиками разные пьют чай. Брехунов подносит меня к прилавку, за которым все чайники на полках, словно фарфоровые яйца, и говорит: "Вот какие мальчишки-то бывают!" Я вижу очень полную, с круглым, белым лим, как огромный чайник, Светлове- лосую женщину. Она сидит за прилавком и пьет чай с постными пирогами. Тут и Домна Панферовна, пьет чай с вареньем, и сидит много девочек на ящиках, побольше и поменьше, все белобрысые, с голубыми гребенками на головках, и у всех в кулаке по пирогу. Брехунов ставит меня на прилавок у пирогов и повторяет: "Вот какие бывают!" Мне стыдно, все на меня глядят, а на мне пыльные сапожки, а тут пироги и девочки. Женщина смотрит ласково и будто грустно, гладит мою руку и перебирает пальцы, спрашивает, сколько мне лет, знаю ли "Отче наш", сажает к себе на колени и дает ложечку варенья. Все девочки глядят на меня, как на какое чудо. Брехунов барабанит пальцами и тоже смотрит. Женщина спрашивает его, можно ли мне дать пирожка. Он говорит - обязательно можно! - и велит еще дать изюмцу и мятных пряников. Она насыпает мне полные карманы и все хочет поцеловать меня, но я не даюсь, мне стыдно.
Брехунов носит меня над головами, над столами, в пареном, дымном
воздухе, показывает мне канареечек и как хорошо расписано. Я вижу лебедей на воде, а на бережку господа пьют чай и стоят, как белые столбики, половые с салфетками. Потом нарисована дорога, и по ней, в елочках, идут богомольцы в лапотках, а на пеньках сидят добрые медведи и хорошо так смотрят. Я спрашиваю - это святые медведи, от Преподобного? Он говорит - обязательно святые, от Троицы, а грешника обязательно загрызут. Только Преподобного не трогали. И показывает мне самое главное - "мытищинскую воду". Это большая зеленая гора, в елках, и наверху тоже сидят медведи, а в горе ввернуты медные краны, какие бывают в банях, и из них хлещет синими дугами "мытищинская вода" в большие самовары, даже с пеной. Потом он показывает огромный медный куб с кипятком, откуда нацеживают в чайники. И говорит:
- И еще одну механику покажу, стойку! нашу.
Он отводит меня к грязному прилавку, где соленые огурцы и горячая белужина на доске, а на подносе много зеленых шкаликов. Пер„д стойкой толпятся взъерошенные люди, грязные и босые, сердито плюются на пол и скребут ногой об ногу, Брехунов шепчет мне:
- А это пьяницы... их Бог наказал.
Пьяницы стучат пятаками и кричат нехорошие слова. Мне страшно, но тут я слышу ласковый голос Горкина:
- Пора и в дорогу, запрягаем.
Он видит, на что мы смотрим, и говорит строгим голосом:
- Так не годится, Прокоп Антоныч... чего хорошего ему тут глядеть!
Он сердито тянет меня и почти кричит: "Пойдем, нечего тут глядеть, как люди себя теряют... пойдем!"
Горкин расстроен чем-то. Он сердито увязывает мешок, кричит на Федю и на Домну Панферовну: "Пустить без себя нельзя... по-мошники... рублишко бы за брехню сорвать, на то вас станет!.." Домна Панферовна хватает саквояж, кричит Анюте: "Ну, чего рот раззявила, пойдем!" - кричит Горкину: "Развозился, без тебя и дороги не найдем, как же!.." - и бежит с зонтиком, в балахоне. За ней испуганная Анюта с узелочком. Горкин кричит вдогонку: "Ишь шпареная какая... возу легче!" Федя не шелохнется, Брехунов стоит-поглядывает. У Горкина лицо красное, дрожат руки. Он выбрасывает на столик три пятака, подвигает их к Брехунову, а тот отодвигает и все говорит: "Это почему ж такое?.. из уважения я, как вы мои гости... Да ты счумел?!" Горкин кричит, уже не в себе:
- Мы не гости... "го-сти"! Одно безобразие! нагрешили с короб... На богомолье идем, а нам пьяниц показывают! Не надо нам угощения!.. И я-то дурак, запился...
Брехунов говорит сквозь зубы: "Как угодно-с",- и стучит пятаками по столу. Лицо у него сердитое. Мы идем к забору, а он вдогонку:
- И вздорный же ты, старик, стал! И за что?! И шут с тобой, коли так!
Что-то звякает, и я вижу, как летят пятаки в забор. Горкин вдруг
останавливается, смотрит, словно проснулся. И говорит тревожно:
- Как же это так... негоже так. Говею, а так... осерчал. Так отойтить нельзя... как же так?..
Он оглядывается растерянной дергает себя за бородку, жует губами.
- Прокоп Антоныч,- говорит он, - уж не обижайся, прости уж меня,
по-хорошему. Виноват, сам не знаю, что вдруг?.. Говеть буду у Троицы... уж не попомни на мне, сгоряча я чтой-то, чаю много попил, с чаю... чай твой такой сердитый!..
Он собирает пятаки и быстро сует в карман. Брехунов говорит, что чай у него самолучший, для уважаемых, а человек человека обидеть всегда может.
- Бывает, закипело сердце. Чай-то хороший мой, а мы-то вот...
Они еще говорят, уже мирно, и прощаются за руку. Горкин все
повторяет: "А и вправду, вздорный я стал, погорячился..." Брехунов сам отворяет нам ворота, говорит, нахмурясь: "Пошел бы и я с вами подышать святым воздухом, да вот... к навозу прирос, жить-то надо!" - и плюет в жижицу в канавке.
- Просвирку-то за нас вынешь? - кричит он вслед.
- Го-споди, да как же не вынуть-то! - кричит Горкин и снимает
картуз.- И выну, и помолюсь... прости ты нас, Господи! - И крестится.
Долго идем слободкой, с садами и огородами. Попадаются прудики; трубы дымят по фабрикам. Скоро вольнее будет: пойдут поля, тропочки по лужкам, лесочки. Долго идем, молчим. Кривая шажком плетется. Горкин говорит:
- А ведь это все искушение нам было... все он ведь это! Господи,
помилуй...
Он снимает картуз и крестится на белую церковь, вправо. И все мы
крестимся. Я знаю, кто это - он.
Впереди, у дороги, сидит на травке Домна Панферовна с Анютой. Анюта тычется в узелок,- плачет? Горкин еще издали кричит им: "Ну, чего уж... пойдемте, с Господом! по-доброму, по-хорошему..." Они поднимаются и молча идут за нами. Всем нам как-то не по себе. Антипушка почмокивает Кривой, вздыхает. Вздыхает и Горкин, и Домна Панферовна. А кругом весело, ярко, зелено. Бредут богомольцы - и по большой дороге, и по тропкам. Горкин говорит - по времени-то девятого половина, нам бы за Ростокиным быть, к Мытищам подбираться, а мы святое на чай сменяли,- он виноват во всем.
Хорошо поют где-то, церковное. Это внизу, у речки, в березках.
Подходим ближе. Горкин говорит - хоть об заклад побиться, васильевские это певчие, с Полянки. Федя признает даже Ломшакова, октавный рык, а Горкин - и батыринские баса, и Костикова - тенора Славно поют в березках. Только тревожить не годится, а то смутишь. Стоим и слушаем, как из овражка доносится:
...я-ко кади-ло пре-эд То-о-бо-о-о-ю-у-у.
Во-зде-я-а-а...ние... руку мое-э-э-ю-ууу! .*
Плывет - будто из-под земли на небо. Долго слушаем, и другие с нами. Говорят - небесное пение. Кончили. Горкин говорит тихо:
- Это они на богомолье, всякое лето тройкой ходят. Вишь, узелки-то на посошках... пиджаки-то посияли, жарко. Ну, там повидаемся. И до чего ж хорошо, душа отходит! Поправился наш Ломшачок в больнице, вот и на богомолье.
Анюта шепчет - закуски там у них на бумажках и бутылка. Горкин
смеется: "Глаза-то у те вострые! Может, и закусят-выпьют малость, а как поют-то! Им за это Господь простит".
Идем. Горкин велит Феде - стишок подушевней какой начал бы. Федя
несмело начинает: "Стопы моя..."*. Горкин поддерживает слабым, дрожащим голоском: "...на-прави... по словеси Твоему..." Поем все громче, поют и другие богомольцы. Домна Панферовна, Анюта, я и Антипушка подпеваем все радостней, все душевней:
И да не обладает мно-о-ю...
Вся-кое... безза-ко-ни-и-е...
Поем и поем, под шаг. И становится на душе легко, покойно. Кажется мне, что и Кривая слушает, и ей хорошо, как нам,- помахивает хвостом от мошек. Мягко потукивает на колеях тележка. Печет солнце, мне дремлется...
- Полезай в тележку-то, подреми... рано поднялся-то! - говорит мне Горкин.- И ты, Онюта, садись. До Мытищ-то и выспитесь.
Укачивает тележка - туп-туп... туп-туп... Я лежу на спине, на сене, гляжу в небо. Такое оно чистое, голубое, глубокое. Ярко, слепит лучезарным светом. Смотрю, смотрю...- лечу в голубую глубину. Кто-то тихо-тихо поет, баюкает. Анюта это?..
...у-гу-гу... гу-гу... гу-гу...
На зе-ле-ном... на лу-гу...
Или - стучит тележка... или - во сне мне снится?..
НА СВЯТОЙ ДОРОГЕ
С треском встряхивают меня, страшные голоса кричат: "Тпру!.. тпру!.." - и я, как впросонках, слышу:
- Понеслась-то как!.. Это она Яузу признала, пить желает.
- Да нешто Яуза это?
- Самая Яуза, только чистая тут она.
Какая Яуза? Я ничего не понимаю.
- Вставай, милой... ишь разоспался как! - узнаю я ласковый голос
Горкина.- Щеки-те нажгло... Хуже так-то жарой сморит, в головку напекет. Вставай, к Мытищам уж подходим, донес Господь.
Во рту у меня все ссохлось, словно песок насыпан, и такая истома в теле - косточки все поют. Мытищи?.. И вспоминаю радостное: вода из горы бежит! Узнаю голосок Анюты:
- Какой же это, бабушка, богомольщик... в тележке все!
И теперь начинаю понимать: мы идем к Преподобному, и сейчас лето, солнышко, всякие цветы, травки... а я в тележке. Вижу кучу травы у глаза, слышу вялый и теплый запах, как на Троицын день в церкви,- и ласкающий холодок освежает мое лицо: сыплются на меня травинки, и через них все - зеленое. Так хорошо, что я притворяюсь спящим и вижу, жмурясь, как Горкин посыпает меня травой и смеется его бородка.