Егорша схватил ведра, побежал, расплескивая воду. В заулке радугой занялся мокрый лужок, а вскоре и в избе пошла кутерьма: крик, визг, хохот.
Вышел оттуда Егорша, покачиваясь, насквозь мокрый, будто вынырнул из воды, но довольный.
– Досталось маленько, – сказал он, отряхиваясь и звонко шлепая себя по мокрой груди. – Ну да я тоже не остался в долгу. Целое ведро на Раечку вылил.
Они сели на бревно подле сарая с дровами, закурили.
– Когда на Синельгу? – заговорил Егорша. Он терпеть не мог всякою молчанку.
– Скоро.
– Чувак ты все – таки! Говорил – просись в кадру. Ну, ума нету – ишачь с бабами до белых мух.
Егорша повел прищуренным глазом в сторону воротец, остановился на столбе, затем, вытянув шею, цыкнул. Слюна точно попала в цель.
Внезапно сухой жар опалил щеки Михаила: в глубине заулка рядом с домом Федора Капитоновича, за которым был колхозный склад, показалась Варвара. Она шла по красной от вечернего солнца дорожке, и красиво, сполохами переливалось на ней голубое платье с белыми нашивками по подолу.
Егорша крикнул:
– Приворачивал на беседу!
Варвара поглядела в их сторону, щурясь от солнца, и, ничего не сказав, только белозубый рот блеснул в улыбке, – пошла дальше.
– Чего это она нонче притихла? – спросил Егорша. – И каждый день, как невеста, наряды меняет? Ах, хороши подставочки! – восхищенно цокнул он языком, обнимая глазами Варварины ноги. Помолчал и ткнул Михаила в бок. – Слушай: я все хочу у тебя спросить. Ты тогда, в праздник, не догадался?.. А?
Михаил тяжелым сапогом накрыл окурок.
– Неужели нет?
– Ерунду порешь.
– Ну, хрен с тобой! Секретничай. Мне-то все равно. У меня, кажись, на сто восемьдесят градусов жизнь поворачивается.
Михаил ни малейшего итереса не проявил к его сообщению.
– Да ты что, оглох? Я говорю: меня на курсы трактористов посылают. Понимаешь?
– Хорошо.
– Чего хорошо? – Егорша откинул голову, сбоку посмотрел на приятеля: чистый доходяга! – Ты, может, жрать хочешь, а? Есть у меня полбуханки. Получил сегодня.
– Нет.
– Знаешь что, – заговорил, вдруг оживляясь, Егорша. – Я сегодня подъязков под Белой видел. Такие дяди выворачиваются – как поросята. Давай закатимся на утренку.
Михаил покачал головой, встал.
– Тьфу, лопух! Попробуй свари с таким кашу.
На крыльцо с грязным ведром выскочила Раечка – босоногая, вся розовая в вечернем солнце. Глянула в их сторону и разом погасла.
Что за черт? Синие щелки Егорши подозрительно ощупали долговязую фигуру, выходящую из заулка на деревенскую дорогу. Неужто снюхались? И это называется друг! Втихаря, за спиной товарища? Ну погоди, друг-приятель: не последний день живем. Авось и мы сумеем свинью подложить.
//-- 3 --//
Белая ночь заглядывала на поветь через щели в крыше, в воротах, запертых на жердяной засов. А ребята еще не спали – шумно, тузя друг друга, возились у его ног. И гремели каменные жернова в сенцах, и наконец уж совсем черт-те что: кто-то посреди ночи – не то мать, не то Лизка – начал отметывать навоз у Звездони. Как раз в том месте во дворе, над которым была его постель.
Конечно, стоило ему слегка прочистить горло, и живо бы все стихло, но именно этого-то пустяка он и не мог сейчас сделать. Не мог, потому что ему казалось, что все это – и чересчур шумная и смелая возня младших братьев, и небывалое ночное усердие Лизки и матери, – все это неспроста, все это делается с одной-единственной целью, задержать его дома.
И он долго, не шевелясь, будто спеленатый, лежал на спине и напряженно, до боли в шейных позвонках, всматривался в сгущающиеся сумерки над головой.
Первыми утихомирились ребята, затем смолкли жернова, затем оборвалась музыка внизу у коровы, и в доме наступила тишина.
Пора! Надо действовать.
Он приподнял голову и вдруг радостно вздрогнул, услыхав легкий шелест вверху. Это березовые веники, их старые, прошлогодние листья начали дрожать и волноваться в предутреннем ознобе. Счастливый знак! Ибо так же было тогда, в то утро.
Тогда, в то утро, он проснулся – темень, голова раскалывается на части, и вдруг вот этот самый шелест над головой, все слышнее и слышнее, будто там, вверху много-много слетелось невидимых птиц и дружно забило крыльями.
Потом он услышал голос Варвары, уговаривающей корову: «Ешь, ешь, моя красавица», – и корова отвечала откуда-то снизу довольным мычанием, точь-в-точь как ихняя Звездоня, когда той задают корм с повети.
Но как он попал на поветь к Варваре?
Он помнил, как вчера вместе с бабами отплясывал у нее в избе, помнил, как его вдруг начало тошнить и он, зажимая рот рукой, кинулся вон, но разрази его гром, ежели он помнит, как оказался на этой повети.
– Который час? – спросил он хриплым, не своим голосом и с трудом повернулся на голос Варвары.
– А, проснулся! Белое пятно качнулось в темном углу слева, потом зашуршала солома, и Варвара подошла к нему, – ее глаза сверкнули в темноте. – Ну и спать же ты, Мишка! Я из-за тебя, дьявола, всю ночь в избе промаялась.
– Кто тебе велел. Поветь-то большая, много места.
Варвара притворно вздохнула:
– Тебя щадила. Думаю, проснешься, а рядом баба – еще родимчик с перепугу хватит. Вставай! Кавалер… Весь праздник проспал. А еще за Дуняркой за нашей вздумал ухаживать. Девка не старуха, она не любит, когда возле нее спят.
Вот эта насмешка, как потом не раз думал Михаил, и решила все. Он вскочил на ноги – ах, так! я сплю? – и пошел на нее, широко раскинув руки в стороны.
Варвара, отступая, захохотала:
– Проснись! Расшиперил руки-то, – не овцу имаешь.
Он прыгнул вперед и, как клещами, сдавил ее горячее, упругое тело.
Она охнула, вырвалась:
– Дурак, нашел с кем играть. С ровней надо играть-то.
Потом она кричала: "Мишка, Мишка! – умоляла, упрашивала: «Будет, будет тебе!» – а он уже ничего не мог поделать с собой…
Наконец он зажал ее в угол – глаза в глаза, нос против носа, а когда она кинулась в сторону, он грубо, через колено бросил ее на охапку резко пахнувшей травы…
…Ворота не скрипнули – он загодя смазал проржавевшие петли.
Туман стоял страшный, такой туман, что не было видно ни земли, ни неба, и он бежал в этом тумане босиком, в одной рубахе, каким-то особым нюхом угадывал тропинку вдоль болота, верткую, капризную, то карабкающуюся по травянистой бровке у самой стены старого гумна, то опять круто ныряющую в мокрые кусты, в месиво разъезженной дороги.
У навеса над силосной ямой против молотилки он отдышался, прополоскал в росяной траве грязные ноги и быстро-быстро, уже пригибаясь и воровато оглядываясь по сторонам, поднялся по меже к Варвариному амбару.
Три раза за эту неделю подходил он к этому амбару и три раза поворачивал назад. От стыда. От страха. Оттого что не мог решиться перебежать маленькую картофельную грядку, отделяющую амбар от заулка.
Он-то, правда, думал: ему не придется этого делать. Варвара сама догадается, что он тут, у амбара, ждет, когда она раскроет для него ворота на повети, – зачем еще переться через крыльцо? Чтобы кто-нибудь увидел? Но Варвара не раскрывала ворот, и он уже начал сомневаться: а было ли все это? Была ли эта теплая и духовитая поветь? Была ли Варвара, ее насмешки над ним, а потом эти непонятные злые слезы? Он так и ушел от нее, оставив ее плачущей на охапке травы.
А может, это приснилось ему? Может, это один из тех радостных и стыдных снов, которые ему часто снились в последние годы?
Нынешним вечером он специально отправился к Егорше, который давно уже блудил с бабами: подскажи, посоветуй, как быть. И, слава богу, все обошлось без Егоршиных советов: сама Варвара, неожиданна появившись на вечерней дороге, объяснила ему все своей улыбкой…
Он метнулся через картофельную грядку, с разбегу перемахнул изгородь, потом был заулок с дровяным сараем, со двором, бревенчатая стена которого еще дышала дневным теплом, деревянные мостки в клочьях тумана, крыльцо… и тут, на крыльце, когда он взялся за холодное, железное кольцо, на него опять напал страх. Неужели ворота заперты? Неужели ему придется стучаться? Ночью, под самым боком у Лобановых?
Осторожно, стараясь унять внезапною дрожь, он повернул на себя кольцо, мягко нажал мокрым коленом на ворота. И вдруг ликующая радость до жара, до колокольного звона в ушах прожгла его: ворота были не заперты.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
//-- 1 --//
– Ходит, ходит Мишка к Варваре.
– Не плети, чего не надо! И слушать не хочу.
– А чего мне плести-то?
– А то. У меня Ваню убили на двадцать третьем годе, а я его носила, Варуха-то уж в сарафанце бегала – всяко ей годков пять было. Дак ну-ко, подсчитай, сколько теперь. Уж тридцать есть, не меньше.
– А хоть сорок – мне-то что. А я сама на днях видела, как Мишка к ней на поветь лез.
– На поветь? Что ты говоришь?
– Ей-богу, девка! Не вру. Я это вышла за травой середь ночи (Малёшка все мык да мык), на, господи, кто это, крадучись, как вор, от болота к Варухиному дому пробирается? А то он, Мишка. К дому сзади подобрался, глазами зырк-зырк да на угол. А та уж его ждет, двери растворила. Сама вся в белом…
– Вот еще страсти-то какие!.. Да ведь он на Синельге. Мишка-то. На пожне. Не святой дух, по воздуху не летает.
– А сивко-то-бурко на что?
– Дак это он на конике? Шесть верст туда да шесть обратно. Осподи!.. То-то та сука блудливая кажинный день выряжается. Как на праздник.
– А праздник у ей и есть. Как не праздник! Парня такого зауздала…
Да, было чему дивиться! Еще все шагали в военной упряжке, еще голодали, работали на износ, еще нет-нет да и похоронные залетали в Пекашино, а тут двое, словно взбунтовавшиеся лошади, сломали оглобли и понеслись сломя голову…
И за этими пересудами, не умолкавшими все лето, в Пекашине как-то даже мало внимания обратили и на новую войну – с Японией. Повздыхали, поплакали те, у кого еще было кого ждать, а остальные с языка не спускали Варвару и Мишку.
Анна Пряслина – такая уж материнская участь – узнала об этой беде последней. Она дожинала с бабами поле за болотом, когда вдруг Лукерья, посмеиваясь, сказала: