– Что, опять водяная болезнь?
– Да, замучили чирьи.
Они легли в тень под ивняк.
От Михаила пахло сырью, прелой одеждой. Кожа на ногах, размытая водой, была белесо-розовая, дряблая. Он болезненно щурился и мигал. Это от солнца, от слепящего зеркала воды – чисто сплавная болезнь.
– Дозвольте доложить, – начал Егорша шутливо, но в то же время и не без гордости, – тракторист Суханов-Ставров вернулся с десятимесячных курсов. Вот моя книжица.
Он полез в один карман, полез в другой, и вдруг лицо его сделалось белым, как мука.
– Неужели я их где выронил?
– Чего выронил?
– Права! – закричал, зверея, Егорша и быстро-быстро начал разгружать карманы.
На песок полетели-посыпались разные вещи: светлая алюминиевая расческа, химический карандаш, две авторучки – Егорша любил при случае выдать себя за начальника, – паспорт, комсомольский билет…
– Вспомнил! Я их у дяди оставил. Ну да! Я еще, когда показывал, сказал тетке: убери подальше, тут моя жизнь. Чего ты губы в бок? Думаешь, заливаю? Потерять права – все равно что голову потерять. Так нам говорили на курсах.
– Егор-ша-а-а… – донесся издалека женский голос.
Вялости и усталости у Егорши как не бывало. Он живо приподнялся на локоть, глянул вниз по реке.
Белый платок трепыхался в конце косы, под застругами. Потом еще один вскинулся.
– Мне сигналят, – сказал Егорша. – Роздых кончился, або начальство подошло, художественную часть требует. Я ведь знаешь как сюда? На одном плече багор, на другом гармонь. Сам Подрезов приказал: «Ты, говорит, Суханов, подъем перво-наперво мне обеспечь». Цени. Все бросил, а пошел друга разыскивать…
Егорша снова растянулся на песке, подмигнул с намеком:
– А голосок-то узнал?
– Какой голосок?
– Но-но, вбивай, Ерема, кривые гвозди. Гадюка! Все секретики… Мы с Дуняркой обхохотались тогда об етом деле. Я это вкатываюсь к ней насчет подкрепленья – вдребезги с одним корешом прогорел, не на что в училище убраться, и вот Дунярка меня етим самым раз по кумполу: «А ты знаешь, говорит, что моя тетушка-то учудила? Первого пекашинского мужика захороводила».
– Как там наши? – спросил Михаил.
– Чего? Наши? Ты меня с фарватера не сбивай. Сперва предоставь полную отчетность. В смысле картошки дров поджарить… – Егорша хохотнул. – Я, между протчим, по дороге сюда спрашивал. Не отрицает…
– Был, говорю, у наших? – снова резко и нетерпеливо оборвал его Михаил.
Егорша старательно облизал пересохшие губы. Внутри у него все кипело и клокотало. Кто они, в конце концов, с Мишкой? Друзья? Или первые встречные-поперечные? Он, Егорша, ради друга все бросил, на жару махнул, а тут пришел – и дверь на замке. Подумаешь, важная государственная тайна – с бабой переспал. Но Егорша сдержался и ответил спокойно, даже с потугой на остроту:
– А чего наши… Все пока кверху головой.
– Мне ничего не наказывали?
– А как им наказывать? Я ведь нынче через Заозерье трассу в райцентр пролагал…
– Значит, и Першина не видел?
– Видел. Но, между протчим, тебе привета не передавал.
– А на кой черт мне его привет?
– Не скажи. Председатель!
– Он лучше бы, гад, замену мне давал. На две недели послал сюда, а сегодня у нас какое?
– А чего тебе? Живи. Думаешь, кисельные берега ждут тебя дома?
Михаил не ответил. Он смотрел за реку, на пестрый луг, по которому медленно со стрекотом ползла конная косилка.
Так вот в чем дело, догадался Егорша. Пожня, сенокос у него на уме. И бесполезно теперь о чем-либо с ним толковать. Не поймет, не услышит. Как глухарь на токовище.
И Егорше, пожалуй впервые за много-много лет их дружбы, вдруг стало скучно и неинтересно со своим приятелем.
//-- 2 --//
Ребята звон подняли на всю улицу:
– Миша, Миша пришел!
А матерь-то, матерь-то обрадовалась! Слезой умылась, встречая его у крыльца.
И только Лизка все сразу поняла, все уразумела.
– Ладно и сделал, что ушел. Как не уйти! Бывало, об эту пору какие зароды стояли, а нынче что?
Он сел на нижнюю ступеньку крыльца, так, чтобы голова оказалась в тени, а если бы ему сейчас приказали забраться на крыльцо, то еще неизвестно, как бы это у него получилось.
Тридцать километров отшагал он по жаре, да с чирьями на теле, да босиком вдребезги разбил, искровенил ноги. Нельзя, ни в коем случае нельзя было отправляться босиком в такую дорогу после двухнедельного брожения в воде.
Но, по правде говоря, он не столько переживал сейчас из-за ног, сколько из-за сапог. Ноги – что. На ногах новая кожа вырастет, а вот на сапогах не вырастет. Сапоги съела Выхтема. По существу, только голенища он и принес в корзине, а головки сгнили, сопрели от жары и сырости.
Михаилу стало немного полегче, когда Лизка принесла тазик с холодной водой и помогла ему вымыть ноги. Затем на сбитые, израненные места она положила свежий подорожник и обмотала ступни ветошью.
Первую и самую главную новость выложила Татьянка.
– Муки-то нам не дали, – сказала она сердито. Оказывается, на днях тем, кто едет на дальний сенокос, правление выписало по три килограмма ячменной муки, а им ни шиша. Почему?
– Вот то-то и оно, что почему, – заговорила Лизка. – Я уж ему, борову, вчерась доказывала.
– Кому? Председателю?
– Ну. Нарочно ходила в правленье. Мама наша разве пойдет. Что, говорю, у нас разве Михаил-то не поедет на пожню? Всю страду будешь держать у реки? «А когда поедет, тогда и получит». А мы, говорю, с мамой не робим? Я три года телят обряжаю. Да пропади они пропадом и телята, говорю, коли на то пошло. А тут как раз в контору Павел Клевакин вошел – только что с Германии приехал. Добра, говорят, всякого воз целый привез. Ну и вот: получай, Павел, пятнадцать килограмм муки. Тот даже и не просил. Почто, спрашиваю, так? «А пото, что закон такой есть. Полагается. Всем, кто с воины возвращается, мука положена». Ну, тут я и слова сказать не могу. Залилась слезами. Какой же это закон, думаю! У нас папа жизнь положил, а нам ни зернышка, а тут здоровый мужик к семье вернулся, да ему же еще и мука…
– Ладно, – сказал Михаил. – Чего впустую кулаками размахивать.
– Да ведь как не размахивать, – возразила Лизка, ширкая носом. – Он, дьявол, на нас взъелся – житья нету. А из-за чего? Что мы ему исделали? Три человека в колхозе робят – ну-ко, много ли таких домов в Пекашине?
Тут Лизка немного покривила душой. На самом-то деле она знала, из-за чего взъелся на них председатель.
Из-за критики. Из-за того, что он, Михаил, против шерсти погладил Першина.
Дело было нынешней весной. Михаил в числе первых выехал из лесу на посевную. Выехали с радостью, с надеждой: ну-ко, новый председатель, покажем, как надо настоящий урожай с весны закладывать.
И вот тут-то вдруг выясняется: в колхозе нет семян. Семена наполовину скормлены лошадям в лесу.
Орали, кричали много, из района приезжало начальство, а что толку? Ответил за это Першин?
«За неправильное использование семенного фонда председателю т. Першину поставить на вид».
«За успешное выполнение плана вывозки леса объявить товарищу Першину Д. П. благодарность с вручением денежной премии в сумме 1500 рублей».
Да, такое вот вышло решение. Михаил сам обе бумаги читал. И что же после этого удивляться, что Першин залютовал, начал на каждом шагу прижимать тех, кто хотел спросить с него за семена?
Больше всего Михаилу хотелось сейчас забраться на поветь да отлежаться в холоде на траве, да потом – в баню, на полок. И все это нетрудно бы сделать, все в своих силах: поветь рядом, баню – стоит только сказать – мигом затопят.
Но он посидел-посидел на крыльце и побрел в контору. Черт его знает, что там теперь делает Першин. Может, пока он тут рассиживает, Першин уж все провода оборвал, с милицией его разыскивает. Такой у них председатель. Ему ты на мозоль наступил, а он тебе за это ногу рвет напрочь.
//-- 3 --//
Все вышло так, как думал Михаил. Правда, через милицию Першин его не разыскивал, во всяком случае при нем не заводил речь об этом, а все остальное – точь-в-точь, тютелька в тютельку.
– Ты откуда это сбежал, а? Ты чего бросил, понимаешь? Лесной фронт – так говорю? А знаешь ли ты, как у нас с теми поступают, кто с фронта дезертирует?..
Да, вот так, на таких басах начал разговаривать с ним Першин.
И что ты ему скажешь, что возразишь? Верно, и чирьи замучили, и обещание с его стороны насчет замены было, а все-таки факт остается фактом: самовольно, без разрешения ушел со сплава, а ежели все ставить точки над «и», то и так сказать можно: дезертировал.
И вот в эту самую минуту – подмога. И от кого же? От Анфисы Петровны.
Когда, откуда она вошла в контору – с улицы, из бухгалтерской, – он не заметил. А услыхал вдруг голос возле себя, радостный-радостный:
– Михаил, ты? Ну какой ты молодец! А я уж думала – без тебя нам нынче на пожню ехать.
– Так и будет – без него! – сказал Першин. – А я его знаешь куда отправлю? На казенные сухари.
– Куда? На какие сухари?
– А ты как думала? Человек со сплава удрал…
– Не плети, чего не надо. Удрал… Где это слыхано, чтобы со сплава на пожню удирали! Умному человеку скажи – засмеет. А ты скотину-то думаешь, нет, зимой кормить? Да председатель ты или начальник сплавконторы?
И тут Михаил вздохнул: Першин вцепился в Анфису Петровну. Можно сказать, с радостью вцепился, потому что если он, Михаил, и еще кое-кто и суют палки ему в колеса, то Анфиса Петровна сует целое бревно. Это она, Анфиса Петровна, схватилась с Першиным на правлении из-за семян, а он, Михаил, да Петр Житов, если говорить правду, только облай со стороны вели. Да и по всем остальным вопросам кто всегда режется с Першиным? Анфиса Петровна.
Михаил постоял минут пять, спокойно и невозмутимо наблюдая за сражением со стороны, и вышел из конторы: крепко, всеми зубами увяз Першин в Анфисе Петровне, и теперь ему не до него.
Пока стоял в правлении, Михаил ни разу не подумал о своих ногах, а сейчас – только ступил на твердую жаркую землю – покачнулся от боли. Великую глупость сотворил он, что сорвал повязки с больных ног. Сорвал, когда уже входил в контору. Потому что подумал: а вдруг Першин, взглянув на его обвязанные ноги, скажет что-нибудь в том смысле, что будет, мол, тебе сироту-то разыгрывать. Знаем этот приемчик – давить на жалость.