– Не надо, Миша. Смотри, еще сколько свободного места.
– Черта с два! – вдруг ожесточился Михаил. – Я с четырнадцати лет здесь сплю. Сам барак строил. Имею я права на это место?
И он не послушался, сделал по-своему: свернул чужую постель, переложил на другое место.
Они занесли ее пожитки: старую плетенку из бересты, ту самую, с которой раньше ездил в лес Михаил, мешок с картошкой, набили сенник для спанья, застлали постель.
– Печь тут топят на ночь, когда из лесу приходят, – объяснил Михаил. – А можно и сейчас. Затопить?
– Не надо. Успеется.
Михаил, подняв глаза к черному, закоптелому потолку, сказал:
– Ну тогда все. Давай еще посидим на прощанье.
И они сели: он на скамейку к длинному, во весь барак, столу на крестовинах, а она напротив него на краешек нар.
Михаил закурил.
– Ты овцой-то не будь. Наготове зубы держи. Со здешней публикой иначе нельзя…
Лизка слушала наставления, кивала в ответ и не сводила глаз с красного уголька цигарки. Вот скоро догорит цигарка, и брат встанет, а она останется одна…
Но еще раньше, чем догорела цигарка, в барак вошел старик Постников, и Михаил поднялся.
На улице шел снег. Первый снег в этом году. Ели стонали, охали.
– Дорогу-то домой не забыла? – пошутил Михаил. – А то засыплет снегом – и не найдешь.
И тут Лизка не выдержала – обхватила брата руками, расплакалась.
– Ну, ну… Сама напросилась…
– Да я не о том. Я вспомнила, как ты дорогой-то меня сучки обрубать учил. И топорик исделал…
Михаил вскочил на телегу, круто завернул лошадь.
Оглянулся он назад, когда въехал в гору. Лизка все еще стояла у барака маленький черный пенек, – и снег густыми хлопьями засыпал ее сверху.
//-- 2 --//
– Отвез сестру? – спросил конюх и сам, по своей охоте кинулся распрягать коня.
Михаил закоченел совершенно. Мокрый снег, на открытых местах ветер-зубодер, и вдобавок еще конь захромал – всю дорогу тащился как улита. Но о доме и думать не смей. Иди в правление. Оказывается, за ним уже два раза прибегали сюда, на конюшню.
– А чего им надо? Разве я не говорил, куда еду?
– Да, вишь, с обозом с этим, красным, несработка вышла, – вздохнул конюх. – Одну подводу вернули.
– Вернули? – Михаил крупно выругался. Он предупреждал Першина, и колхозники предупреждали: зерно сырое, прямо с молотилки – надо просушить. Нет, ногами затопал, глазами завзводил: везите! Да еще красные флаги на подводах приказал выбросить: вот, дескать, как я первую заповедь выполняю. Но, по правде сказать, Михаил даже рад был, что все так обернулось. Возни, конечно, с этим зерном будет немало, да зато того, шалопутного, проучили.
Вечерело. Свежий снег пружинисто скрипел под подошвами. По привычке он посмотрел на телятник. Бывало, по пути в правление он любил заглядывать к Лизке. А теперь не заглянешь. Что она делает сейчас, сию минуту?
Он всю дорогу не мог простить себе, что не затопил печь. Все-таки ей веселее было бы остаться у огня. А то завез в нетопленый барак, бросил и укатил. Как в той сказке, где отец по наущению злой мачехи завозит в холодный лес свою злосчастную дочку.
Около клуба Михаил обогнал Луку Пронина. Идет, кряхтит с мешком на спине. Затем, недалеко от сельповского магазина, обогнал еще трех мешочников: одного старика и двух баб. И с нижнего конца деревни к складу сельпо тоже подходили люди с мешками. Налогоплательщики. Тащат ячмень и картошку со своих приусадебных участков. Так всегда бывает осенью перед выездом в лес.
В колхозной конторе принимали мясо. Самый тяжелый налог для мужика. Тех, у кого была корова, выручал теленок, а бескоровникам как быть? А бескоровников в деревне не меньше половины. И вот по тридцать, по сорок рубликов за килограмм платили. Своему же брату-колхознику, тем, у кого оставался лишек от теленка.
Михаил посочувствовал в душе Ивану Яковлеву – это он сейчас был в работе. Обложили беднягу с трех сторон – спереди – уполномоченный райкома, с флангов Денис Першин и учитель Озеров, парторг, бледный с непривычки, и еще Ося-чахоточный, налоговый агент, тоже клюет в больное темечко.
Иван и так и эдак: один лаз попробовал, другой – крепко зажали, не выскочишь.
– Даю тебе два дня, – объявил последнее решение уполномоченный. – Не уплатишь – пеняй на себя. Опишем имущество.
– А есть такой закон? – спросил Иван Яковлев.
– Есть.
– Ну нет, товарищ Черемный, это ты малость призагнул. Теперича не прежние времена. Это старики, бывалось, рассказывали…
– Не призагнул. А язык советую попридержать. Лучше спать будешь. Давай следующего.
– Иняхин Павел! – выкрикнул по списку Ося-агент и навел свои железные очки на двери.
– Павел, тебя… – раздались голоса в коридоре. Мимо Михаила – он стоял у дверей, – шумно прочищая легкие от махорочного дыма, прошел Павел Иняхин.
– Здравствуйте, товарищи…
Иван Яковлев поднялся с правежной табуретки, кулаки сжал – аж хруст пошел по правлению. Но что тут делать ему со своими кувалдами? Не на войне. Так и понес, не разжимая, на выход.
У Михаила прошел запал срезаться с председателем, и, когда Першин начал снимать с него стружку, – забыл, сукин сын, кто виноват? – он только перекатывал на лбу кожу да косил глаз в сторону уполномоченного: скоро ли тот трахнет по нему из своей крупнокалиберки?
А трахнет обязательно, думал он. Не может не трахнуть, потому что он, Михаил, тоже значился в списке Оси-чахоточного. Правда, с их семьи мясоналог был со скидкой – двадцать килограммов, – но овцу придется отдать. Это давно всем ясно, даже Татьянке ясно. И казалось бы, так: сдавай скорее ее к дьяволу, лишний килограмм сена корове останется. Ведь все равно она не твоя. А нет, не сдаешь, до последнего тянешь.
– К утру чтоб зерно было в полной кондиции! – распорядился Першин. – Сам повезешь. – И при этом надул грудь, расправил гимнастерку под ремнем с медной, до блеска начищенной звездой. Маршал! На войне не был, так хоть теперь покомандую.
Выход был один – развезти зерно по печам колхозников. Так делали во время войны.
Первый мешок Михаил завез к Степану Андреяновичу – тут надежно. Один мешок он высыплет к себе, еще мешок можно к Марфе Репишной. А остальные два? В первый попавшийся дом не завезешь. За ночь так может усохнуть – полмешка не соберешь.
Как раз в это самое время у Нетесовых в избе прорезался огонек, и Михаил, наматывая на колеса свежий, нетронутый снег, свернул к их дому.
– Печь свободна? – спросил он, просовывая в дверь голову.
– Не видишь? – Марья, черная, как лихорадка, с горящей лучиной в зубах, снимала с печи сноп ячменя. Изба на время была превращена в овин.
Хозяин, судя по стуку, был на повети. Михаил решил поговорить насчет Лизки. Илья, как и в прошлом году, был назначен бригадиром на Ручьи. Пускай-ка возьмет сестру себе на заметку.
В темных сенцах на ощупь отыскал лесенку, поднялся на поветь.
Картина была знакомая. Илья при лучине, которой светила старшая дочка, обмолачивал сноп.
– Ну, как усовершенствованный комбайн? – беззлобно пошутил Михаил.
– Да, комбайн. – Илья повертел в руках отполированный до блеска цеп. – Я этим комбайном знаешь когда действовал? – Подумал – зря слова не скажет. – В двадцать седьмом.
«А мы всю войну так», – хотел было сказать Михаил, но смолчал.
Илья зашарил по карманам гимнастерки. Дырочки на груди еще светлые, не потемнели: больше года звенел своими доспехами.
– Валентина, – кивнул он дочке, – сбегай-ка за табаком.
– У меня есть, – сказал Михаил.
Но покурить не пришлось. На поветь втащилась Марья с новой партией сухих, пахучих снопов, и Илья застучал цепом.
О том, что надо было сказать Илье насчет Лизки, Михаил вспомнил, уже садясь на телегу. Но ему предстояло еще устроить два мешка, а кроме того, он был голоден как собака – с утра ничего не ел. И он махнул рукой. Пускай-ка она сама держится на своих ногах. На подпорах далеко не уйдешь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
//-- 1 --//
Провеяв деревянной лопатой жито, Илья сгреб его в кучу, подмел веником вокруг – каждое зернышко выковырял из щелей меж половиц, – потом снял со стены большую берестяную коробку. Коробка, если насыпать ее с краями, весила ровно двенадцать килограммов. Но все же он не стал полагаться на мерку: каждую коробку взвесил на безмене. И так до трех раз. Затем еще отвесил пятнадцать килограммов. Домашний мешок, длинный и узкий, наполнился под завязку. Это налог.
Остальное зерно он ссыпал в кадку.
Хлеб на своем участке у них родился неплохо: поле у болота и жарой не прихватило. Но они начали есть его еще в первых числах августа и за два месяца основательно ополовинили. И сейчас, заметая остатки зерна, он думал о том, как будет жить Марья с ребятами эту зиму. Правда, сколько-то должны дать на трудодни, а трудодней они с Марьей выработали порядочно. Ну а вдруг ничего не дадут? Юг, по слухам, выгорел начисто – откуда-то должно государство брать хлеб.
Илья запер ворота на деревянный засов, затоптал огарок и спустился в избу.
Сыновья уже спали – убегались за день, – а Валя, его любимица и помощница, готовила уроки.
– Ешь! – рявкнула Марья на ребенка, которого кормила грудью. – Она, дьявол, зубов нету, а кусается – всю грудь мне искусала.
Ребенок заплакал.
– Ну еще! Поори – давно не орала. Мати с тобой и так света белого не видит.
Да, ребенок их связал. Когда забеременела жена, Илья обрадовался – давай еще одного солдата, а теперь хоть бы и вовсе его не было. Марье даже со скотного двора пришлось уйти.
Он сполоснул руки из рукомойника, достал со шкафа свою домашнюю канцелярию – берестяную плетенку с крышкой.
– Ну-ко, доча, пусти отца к столу.
В плетенке хранились разные бумаги: обязательства на поставку государству мяса, картофеля, зерна, яиц, шерсти и кожи, извещения на сельхозналог, самообложение, страховку, квитанции об уплате налогов. Еще тут были его довоенные грамоты за ударную и стахановскую работу на лесозаготовках, военный билет – запас первой очереди, старые довоенные билеты – осоавиахимовский, мопровский, стопка денежных переводов, которые он посылал домой с фронта – все до единого сохраняла Марья, – и орденские книжки. Сами ордена и медали лежали тут же, на дне плетенки. О них теперь он редко вспоминает, разве в такие вот минуты, когда разбирает бумаги, ну и еще когда на улице ветер: холодит, будто шилом тычет в проколы на гимнастерке поверх карманов.