– Нет, нет, раньше. Еще на первом году войны, осенью.
– И ты остался там? Не поехал домой?
– Сообразил, что дома не коржики с медом, – вставил с ухмылкой Егорша.
– Да почто ты все меня в корысти-то винишь! – воскликнул Евсей. – Разве я по корысти живу? Людей надо было спасать от холода. Вот из-за чего остался.
– Че-го, че-го?
– Вот тебе и чего. Ты, поди, и не слыхал про то, что у нас за Волгу целые заводы перебрасывали? Нет? – Евсей от обиды повернулся к Михаилу. – Да-да, Миша, завод пересек мне дорогу домой. Я уж было совсем собрался, с людями простился. А тут вдруг к председателю зовут. Срочно. Ну, думаю, не судьба. Обо мне чего-нибудь перерешили. Нет, насчет завода. Завод вакуирован, на станцию привезли. Поселок надо строить. А мне, значит, чтобы печи класть. Нет, говорю, не могу, гражданин начальник. У меня дети есть. Я детей давно не видел. А тот и говорить не стал. Меня в санки – да на станцию. А на станции – о господи! Люди, люди. Женщины. Ребятишки плачут. Костры горят… Ну я и остался. Простите, Ганька да Олеша. Вы-то сейчас все же во тепле, в детском доме, а тут-то что будет, когда морозы падут?..
Егорша, свертывая цигарку, спросил с издевкой:
– Так. Значит, добровольно, так сказать, по сознательности остался?
– А уж не знаю как, а остался. Так своих ребят и не увидел. – Евсей опять всхлипнул.
– А может, господь бог внушил? А?
– Ну чего ты, понимаешь, в бутылку лезешь? – попытался урезонить Егоршу Михаил.
– А то! Он тут который час нам на мозги капает, а ты и вздыхаешь: вот, дескать, божий человек. А этот божий человек небось ряху наел. Ну-ко, кто у нас в Пекашине с таким зеркалом из войны вышел?
– Да что это, господи! – Евсей схватился руками за голову, расплакался. Зачем тогда ко мне приходить? Я тебя принял, я тебе почет оказал, а ты все мне поперек. Все лаем да пыткой.
Михаилу вдруг нестерпимо стыдно стало и за себя и за Егоршу. В самом деле, на что это похоже? Пришли, уселись за стол и давай отчитывать старика. Егорша, положим, завелся, – с ним это бывает. А он-то куда смотрит?
Он положил руку на плечо Егорше:
– Ты все-таки думай, что говоришь, голова еловая.
– Это ты думай! – Егорша резким движением сбросил с себя его руку. – Я в райкоме работал – закалку имею.
– В райкоме работал! Хоть за колесо райкомовской легковухи держался.
– Может, и за колесо, а тебя в бригадиры вывел.
– Что? Ты меня в бригадиры? Ты? На пол со звоном упал стакан. Михаил, рванув Егоршу на себя, вытащил из-за стола.
– Ребята, ребята! – закричал Евсей тонким, плаксивым голосом. – Что вы? Что вы делаете?
Затем, плача и охая, схватил их за шиворот, растащил по сторонам.
– Пусти! – злобно прошипел Егорша, вырываясь.
– Нет-нет, ребята, не пущу. Покайтесь друг другу, ну? Покайтесь, ладно? Что вы не поделили, что? Пришли ко мне друзьями, а уходите врагами. Разве можно так? – Евсей упрашивал, усовещивал их…
– Да пусти ты, мать твою так! – заорал Егорша, зверея.
Пальцы Евсея сразу разжались. Он закрыл глаза руками, застонал:
– Ох, ох, нехорошо, Егор. Матерное-то слово самое тяжелое. Грешишь против своей матери, против матерь-богородицы и против мать сырой-земли…
– Ладно тебе! Запричитал… – Егорша сдернул свою кепку с матицы, выбил о колено, надел.
– Оставайся! – крикнул он из-под порога. – Он тебя под свой крест подведет!.. – И так хлопнул дверью, что песок посыпался с потолка.
Михаил прислушался к шагам Егорши, сбегавшего с крыльца. Потом все затихло, и он услышал всхлипывание. Плакал Евсей. Плакал, как ребенок, обхватив руками голову.
Тускло горела коптилка.
– Ничего, – сказал Михаил. – Остынет маленько и вернется.
Они сидели безмолвно, тот и другой вслушиваясь в ночную тишину, и ждали.
Егорша не вернулся.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
//-- 1 --//
Кончался еще один год. Страна подводила итоги.
Завистью пухло сердце у Михаила, когда он по вечерам, заглянув в колхозную контору, натыкался глазами на центральную газету.
Где-то шумела большая жизнь, где-то жили крылатые люди-богатыри, которые ежедневно и ежечасно совершали подвиги во славу родины и красочно рассказывали о них в своих письмах и рапортах.
А что в Пекашине? Какая жизнь?
Снежные суметы вровень с окошками. Мутный рассвет в десятом часу утра.
Днем прочиликает, утопая в сугробах, стайка детишек, возвращающихся из школы, проскрипит воз с дровами или с сеном, еще покажется в своем ежедневном обходе очкастый Ося-агент, от которого, как от чумы, шарахаются бабы, – и вечер. Длинный вечер с дымной лучиной, с одной и той же заботой – что будем жрать завтра. Потом ночь. Хочешь – дави печную кирпичину, хочешь – смотри бесплатное кино: северное сияние. Хоть всю ночь. И со звуком. Проклятая Векша из себя выходит, когда в морозном небе за деревней начинают плясать и переливаться серебряные сполохи.
Нет, не о такой жизни мечтал Михаил…
//-- 2 --//
Все спали. Ребята спали на полатях, мать с Танюхой на печи, а он не спал. Он сидел в дрожащем кругу розового жара и тоскливыми глазами смотрел на догорающие в печке дрова.
И еще было в избе одно существо, которое томилось в этот вечер. Елка. Она лежала под порогом в темноте и на всю избу источала смоляной аромат.
Елку он вырубил в сумерках, возвращаясь с сеном с Верхней Синельги. Думал: вот обрадуются ребята! А ребята посмотрели недоуменно на него и отвернулись. И Михаил понял: что им какая-то обмерзлая елка – в лесу выросли. А вот если бы эту елку да обвесить конфетами и пряниками, а еще лучше хлебными горбухами вот тогда бы – да! Тогда бы они глаз не сводили с нее. Так и осталась лежать елка под порогом.
Новый год не торопился. Стрелка на часах – они сонно потикивали на дощатой заборке за спиной – никак не могла перевалить за десять.
А ведь есть, есть на земле люди, думал Михаил, которые сейчас с минуты на минуту ожидают прихода Нового года. И сами они такие же нарядные, как та елка, которую он видел на днях на обложке «Огонька». И в их квартирах столы с белыми скатертями, вино, всякая жратва. И вот они сядут за эти столы и поднимут бокалы под звон кремлевских курантов…
Дрова прогорели. Михаил помешал кочергой в печке. Подложить еще? А что ему сдался этот Новый год? Ну, дождется, когда часовая стрелка подойдет к двенадцати, это нетрудно. А дальше что?
Михаил подождал, пока не растаяли синие, угарные огоньки над раскаленной россыпью углей, потом еще раз помешал кочергой, закрыл листик в трубе.
На ночь он решил выбросить елку на улицу. Зачем – чтобы она еще утром мозолила всем глаза?
Но елка не хотела на мороз. В темноте она кололась, крупными слезами заливала ему руки. И Михаил раздумал: ладно, оставайся до утра.
В ночном небе ярко горели звезды. Михаил запахнул полы полушубка – морозец что надо, – вышел, рыхля свежий снег, на дорогу.
Куда пойти? Ни одного огонька не было вокруг. Дорогу замело, загладило. Пухлые сугробы залегли вдоль изгороди.
Он поглядел в ту сторону, где за деревней неясными увалами чернели ночные леса. Там была Сотюга. И он пожалел, что не поехал туда. А ведь собирался было: давно пора проведать Лизку – как уехала, ни разу не была дома, – а заодно повидать и Егоршу. Сколько еще дуться? В каких переплетах они раньше не были, всю войну вместе расхлебывали, а тут, в тот вечер у Евсея Мошкина, удила закусили и давай лягать друг друга. И из-за чего?
Признаться, он, Михаил, поджидал сегодня Егоршу. Вот-вот, думалось, загремят ворота, ввалится с мороза: «Ну что, коля, не ждал?»
Уши и нос пощипывало. Обмерзлый ушат потрескивал на крыльце.
Эх, жизнь, жизнь… Ну что изменилось от того, что он стал бригадиром? Только ходьбы прибавилось – каждое утро надо обежать деревню. А в остальном все то же: сено – дрова, дрова – сено…
Он прошел на задворки, наколупал в пазах моха. На курево.
//-- 3 --//
И все-таки Дед Мороз не обошел Пряслиных. Ночью Михаил проснулся – стучат. Он спрыгнул с кровати, подбежал к боковому окошку, ткнулся разгоряченным лицом в заледенелое стекло. Никого. Неужто ему показалось?
И вдруг оттуда, с холода, донеслись притворно-жалобные слова:
– Пу-сти-те по-греть-ся…
– Мати, мати! Лизка приехала!
Ночная тишина в избе будто взорвалась. Мать со словами «иду, иду!» уже открывала двери (она-то, наверно, еще раньше его услыхала стук в окно), а на полатях, на печи загорланили ребята: «Лизка, Лиза приехала…»
Михаил кинулся искать спички.
В их семье не принято было обниматься и целоваться. Но когда из морозного облака под порогом вдруг блеснули знакомые глаза, густо запорошенные инеем, он не удержался – сгреб сестру в охапку.
– Лиза, Лиза, мине, – запричитала Танюха, слезая с печи.
И Лизка, протягивая к ней руки, расплакалась:
– Иди, иди, моя хорошая. По тебе-то я больше всех соскучилась.
А потом она обнимала остальных – Петьку и Гришку (эти обхватили ее оба вдруг), Федюху, насупленного, не спускавшего взгляда с корзины, которую вслед за Лизкой внесла в избу мать, – и для каждого находила особое словечко.
Михаил первый опомнился.
– Мати, чего стоишь? Наставляй самовар. А может, ты замерзла – баню затопить?
– Да что ты, парень? – удивилась Лизка. – Какая ночью баня?
Лизку раздевали всей семьей. Кто стаскивал с ног обмерзлые валенки, кто расстегивал ватник, кто снимал с головы шаль.
И она, растроганная, непривычная к такому вниманию, только качала головой:
– Я не знаю, вы со мной, как с маленькой. Я ведь не откуда приехала – из лесу.
– А я уж думал, не приедешь, – сказал Михаил. – Ждал-ждал – лег…
– Что ты – не отпускали. Хорошо, Илью Максимовича на совещанье в район вызвали. Как хотите, говорю, поеду – девять недель дома не была. Я ведь теперь за повариху.
– За повариху?
– Ну да. Разве Петр Житов не сказывал?
– Нет, ничего не говорил.
– Третью неделю варю. Ничего – люди не жалуются.
– Ну, это ты молодец! – радостно сказал Михаил.
– Худо ли, – подтвердила мать. – Все не в снегу. И лишняя ложка похлебки достанется.
В задосках зашумел самовар, и ребята, как по команде, уставились на корзину.