Смекни!
smekni.com

Две зимы и три лета 2 (стр. 33 из 55)

– Лиза, Лиза! – замахала руками Раечка. – Где ты была? Мы вчера просто с ума сходили…

Лизка подождала, пока Раечка не подбежала к ней, сказала:

– А чего сходить-то? Я ведь не иголка – в сене не потеряюсь.

– Да как же! Мы пришли из лесу, а тебя нигде нету, обеда нету…

– Ладно, невелики баре. Раз-то и сами сготовите. Раечка пристально, отступая на шаг, оглядела ее:

– Ты сегодня какая-то не такая.

– Не выдумывай, – отрезала Лизка и пошла дальше, навстречу следующей лошади.

Ехал Петр Житов – здоровая нога на весу, другая, с протезом, прямая, как палка, вытянута по бревну.

Трудповинность на Петра не распространялась – инвалид. Но как быть, если на месячник выписали жену, а дома трое малых ребятишек, корова да еще мать-старуха, за которой тоже присмотр нужен?

Петр Житов, то ли оттого, что вообще не заметил ее, то ли потому, что своих забот хватает, проехал мимо, не разжав губ.

Лизка немножко приободрилась: двух человек встретила – ничего, сквозь землю не провалилась и Раечке ответила как надо. Может, и с другими обойдется.

Рабочий день был в разгаре. Делянка ревела и ухала. С гулом, с треском падали мохнатые ели, взметая целые облака снежной пыли, визжала пила, с остервенением вгрызаясь в смолистую древесину, а в снегу по грудь, по репицу бились лошади: самая это распроклятая работка – вывозить бревна с делянки на большую дорогу.

Но на перевалочном узле работа и того тяжелее. Тут вытащенное из леса бревно надо свалить да сызнова навалить на сани и подсанки. А сколько этих саней да подсанок пройдет за день!

Навальщики – Лукашин и Иван Яковлев – храпели не хуже лошадей. Оба в одних рубахах, оба без шапок, у обоих лица мокрые, блестят на солнце.

Тем больше удивил Лизку возчик, который сиднем сидел в стороне. Надрывайтесь, рвите, мужики, жилы, а мне и горюшка мало. А ведь на навалке так: самая распоследняя бабенка и та старается чем-нибудь помочь, по крайности топчется вокруг, вид делает, что помогает.

Но вскоре, подойдя к навальщикам поближе, Лизка поняла, в чем дело. Возчиком был Тимофей Лобанов, а какая же помощь от Тимофея? Замаялся человек брюхом – день на ногах да день лежит на нарах.

– В помощницы примете? – громко, с наигранной бодростью крикнула Лизка.

– А-а, объявилась гулена! – коротко мотнул головой Лукашин.

Аншпуг, которым он выцеплял бревно с комля, в то время как Иван заносил его с вершины на подсанки, выгнулся дугой. Лизка кинулась к Лукашину на помощь, но Иван Яковлев – огонь-мужик – раньше ее оказался возле напарника. Подскочил, подвел под комель свой аншпуг, скомандовал:

– Взя-ли!

И комель грузно, со скрипом лег в колодку саней.

– Давай, Лобанов, – сказал Иван, быстро закрепив бревно веревкой, – заводи свой мотор.

– Подождите немного. Сейчас…

– Да ты хоть лошаденку отведи в сторону. Вон ведь другая на подходе.

Тимофей, держась обеими руками за живот, приподнялся – лицо землистое, в судороге, рот, как у рыбы, выброшенной из воды. Сел опять.

– А, мать-перемать… – выругался Иван, схватил вицу и огрел коня.

Конь рванулся, оттащил воз на сажень, на две и встал. Лизка живехонько сообразила:

– Ну-ко, давайте я. Пущай человек передохнет.

– А ты ничего? Сумеешь? – спросил Лукашин.

– Вот еще! Я да не сумею. Колхозная девка.

Топор втюкнула в комель бревна, взяла вожжи в руки:

– Ну, давай, Карько! Поехали.

Карько – конь с понятием. Самый трудный перевал от делянки до поворота просадил без остановки. Ну а дальше – о чем печалиться дальше? Сиди на бревнышке да пошевеливай вожжами. Дорога сама прибежит к речке.

Вот как, оказывается, надо жить. Не поленись, подставь в трудную минуту людям свое плечо – и все тебе простят. Да, вспомнить Семеновну-соседку. Бывало, еще в войну Семеновна ее учила: «Не слезами, девка, замаливай грехи работой. Работа-то – самая доходчивая до людей молитва». Так оно и есть. Старые люди худому не научат.

Солнышко припекало, как летом. И Лизка подставляла ему то одну щеку, то другую. И не одна она сейчас грелась на солнышке. Грелась ель рогатая, густо, от маковки до подола обвешанная старыми шишками, грелись березы-ластовицы, грелась лесная детвора – верба. Эта весело, серебряными садиками разбежалась по лесу.

И Лизка, вытягивая шею, смотрела на всю эту красоту – на березы, на ели, на заросли распушившейся вербы, вокруг которых был густо истоптан искрящийся наст зайцами, и ей казалось и несправедливым и диким сейчас: за что все клянут лес? Почему с малых лет пугают в Пекашине: «Вот погоди, запрут в лес посмотрим, что запоешь!»?

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

//-- 1 --//

Ужинали в две смены – все сразу за стол не умещались.

Пока ели отец с матерью и невестки со старшими детьми (младшие уже спали), Анисья с Тимофеем выжидали у печи на скамейке.

Тимофей сидел в ватнике, босой. Он только что приехал из леса, и мокрые, набухшие водой валенки с грязными, сырыми портянками стояли возле его ног – их бесполезно было ставить на печь, все равно не просохнут, – и Анисья ждала того часа, когда свекровь начнет класть на ночь в печь дрова и когда заодно с дровами можно будет сунуть в печь и валенки.

– Дорога-то в лесу еще на ладах? – спросила Татьяна.

Анисья с благодарностью посмотрела на нее. Татьяна, жена самого младшего ее деверя, была единственный в семье человек, который замечал Тимофея. Остальные не замечали.

– Ничего, можно ездить, – ответил Тимофей.

Разговор на этом и кончился, потому что старик так мотнул головой, будто его током дернуло.

Кончив ужинать, Трофим вышел на середку избы, стал молиться. Следуя его примеру, перекрестилась Авдотья, старшая сноха, жена Максима, ту, в свою очередь, поддержала Тайка, жена Якова, да еще на свою дочку зашипела: «Перекрестись! Не переломишься».

Все это, как хорошо понимала Анисья, предназначалось для Тимофея – раньше ни Авдотья, ни Тайка, выходя из-за стола, на божницу не глядели.

Ужин был не лучше, не хуже, чем всегда: капуста соленая из листа-опадыша (Анисья уже по снегу собирала его на колхозном капустнике), штук пять-шесть нечищеных картошин. Хлеба не было вовсе – редко кто в Пекашине ужинал с хлебом.

Тимофей, заняв за столом место отца, начал отгребать от себя картофельную олупку (нашел время чистоту наводить), потом, подняв глаза к жене, сказал:

– Молочка бы немножко… Нету?

Анисья не то чтобы ответить – глазом не успела моргнуть, как с кровати соскочил старик, заорал на всю избу:

– Молочка? Молочка захотел? Ха! Молочка…

– Молочко-то мы, Тимофей Трофимович, на маслозавод носим, – с притворной любезностью разъяснила Тайка. – Триста тридцать литров с коровы.

– Не слыхал? Забыл, как в деревне живут?

– Отец, отец… – подала голос мать.

– Что отец? Молочка ему захотелось. А ты заробил на молочко-то? Заробил?

– Да ведь он болен, татя, – вступилась за мужа Анисья.

– Болен? А-а, болен? А отца с матерью объедать не болен? Не вороти, не вороти рыло! Правду говорю. Тут, широко зевнув, жару подбросила Авдотья:

– Кака така болесь – фершала не признают…

– Да, да, – подхватил старик. – Кака така болесь? Работы не любит, а молочко любит. Знаем…

– Да помолчи ты, пожалуйста, – поморщился Тимофей.

Если бы он, Тимофей, не махнул при этом сжатой в кулак рукой, может быть, все еще и обошлось бы, может, и не дошло бы дело до полного скандала. Но когда старик увидел кулак, он, казалось, потерял всякий рассудок. Выбежал на середку избы, заметался, замахал руками:

– Я – помолчи! Я – помолчи! В своем-то доме помолчи? Вот как! Может, драться еще будешь? Валяй, валяй! Нет, будё! Помолчал. Хватит! Попил ты моей кровушки…

– Отец, отец… Чего старое вспоминать?

Старик, как бык разъяренный, метнулся в сторону старухи:

– Не вспоминать? А он подумал, подумал, каково отцу тогда было? Коммунар, мать твою так… Как речи с трибуны метать – коммунар… А как воевать надо шкуру свою спасать!..

Тимофей медленно, опираясь обеими руками на стол, встал, пошел под порог. А на него от кровати, от задосок, от шкафа – отовсюду из сумрака избы, слабо освещенной коптилкой, смотрели глаза – Авдотьины, Тайкины, ребячьи, – и в тех глазах не было жалости. И даже глаза Татьяны на этот раз отливали холодным и беспощадным блеском. У всех у них на войне погибли мужья и отцы – и они не могли простить ему, что он был в плену.

Анисья заплакала. На полатях кто-то всхлипнул из детей, – неужели Лида?

– Отец, отец… Тимофей… – стонала старуха. – Онисья… Да что вы, господи… Что вы…

Анисья, прихрамывая, кинулась к мужу, который, уже сидя на скамейке, наматывал на ногу сырую портянку, и то ли взгляд его остановил ее, короткий, бешеный, в котором она вдруг узнала прежнего, норовистого Тимофея, то ли горло ей перехватило, но она ничего не сказала.

– Прощай, отец… Прощай, мама…

– Ответа Тимофей не дождался.

Весенняя сырость поползла от порога по полу, и на какое-то время все услышали, как в открытую дверь пробарабанила с крыльца частая капель.

Анисья выбежала вслед за мужем. Вернулась она с улицы скоро – женщины еще готовили себе постели.

– Что, и с женой разговаривать не захотел? – кольнула Тайка.

Татьяна сказала без злости:

– Куда он теперь, ночью-то…

– Куда? Ясно куда… – ответила Авдотья. – Дальше сестры не уйдет.

– Вот-вот, – подхватил старик. – Принимай, Олька, нахлебника – своих мало… – И вдруг круто, по-лобановски заорал: – Гасите огонь! Сколько еще будете карасин жгать?

Анисья, пробираясь меж постелей, подошла к столу, задула коптилку.

//-- 2 --//

Тимофею было семнадцать лет, когда отец до беспамятья отхлестал его чересседельником. Отхлестал за то, что Тимоха на виду у всей деревни вместе с коммунарами стаскивал кресты с церкви. Но учение впрок не пошло. Через год, не спросясь у отца, Тимофей женился на коммунарке и ушел в коммуну.