Марфа подняла голову от рубахи, которую чинила, поглядела на Михаила своими полубезумными глазами и ничего не сказала. У нее, как казалось Михаилу, и раньше кое-каких винтиков недоставало, а после смерти мужа она и совсем ослабла головой.
Михаил назвал себя.
– Ивана Пряслина сын! – воскликнул Евсей. Он вскочил на ноги, всплакнул, замотал головой. – Осподи, Ивана Гавриловича сын… Михайло Иванович – так, кабыть? Вот как, вот как время-то идет, робятушки! Давно ли Иван Гаврилович сам молодцевал, а тут такой сын. В отца, кабыть, натурой-то, только тот волосом посветлей был. – Евсей опять, поокав, повздыхав, сел на лавку. – А меня-то помнишь? – спросил он, и вдруг в мокрых щелках его вспыхнули любопытные, по-ребячьи лукавые огоньки.
Михаил отрицательно покачал головой.
Огоньки потухли.
– Где помнить. А я вот тебя запомнил. Бывало, все к моим ребятам бегал. Вот такой махонькой, – Евсей показал рукой.
Михаилу смутно припомнились двое мальчуганов-сирот, живших когда-то неподалеку от них на задворках. Старшего, кажется, звали Ганькой, а у младшего – это он хорошо помнит – было прозвище Тяпа. Ребятишки бедному Тяпе из-за того, что у него была большая белая голова да кривые, как ухваты, ноги, не давали житья, И Михаил тоже травил его: «Тяпа, Тяпа, не упади!..»
А Тяпа не отвечал. Тяпа, казалось, не замечал этих обидных выкриков. И все катился да катился себе мимо, как колобок. И, как колобок, улыбался своей светлой, кроткой улыбкой.
– Нету, ни которого нету в живых. Оба убиты – и Гаврило, и Алексей, вздохнул Евсей. – И у тебя родитель, сказывают, остался там?
– Остался.
– О, господи, господи! Сколько народушку побито. Весь цвет в войне выгорел. А семья-то у вас большая?
– Шестеро, кроме меня.
– Ох, Михайлушко, Михайлушко! Ну дак тебе досталось. Взвалила война на твои плечи ношу…
Михаил встал.
– Я насчет бревен зашел сказать. Это я увез их с твоей избы.
Евсей махнул рукой:
– Что ты, бог с тобой, Иванович. Не ты начал рушить мое строенье, не ты кончил. Сеструха [4 - Сеструха – двоюродная сестра.] Марфа Павловна пригрела меня, и слава богу.
– В общем, так, – сказал Михаил. – Мне чужого не надо. Нарублю и отдам.
– Нету чужих, Михайлушко. Все люди родня. А мы с тобой еще родники по крови. Не слыхал? Так, так. Спроси у старых людей Старые-то люди помнят. Мой-то отец да матерь твоего отца – бабушка тебе – троюродными братом да сестрой доводились. Отец у тебя помнил. Бывало, выпьет, дядей назовет. Ничего, шибкой был, а худого слова не скажу. Обходительный со мной был…
В избу вошла запыхавшаяся Лизка:
– Вот где он! Я по всей деревне ищу, а он как не знает, что баня поспела.
– Сестра тебе? – спросил Евсей. – Как звать-то?
– Лизаветой, – сказала Лизка и хмуро, почти враждебно посмотрела на Евсея.
– Так, так, – ласковой улыбкой ответил ей Евсей. – Лизавета Ивановна, значит. Характером-то, кабыть, в бабку Матрену Прокопьевну. Счастливая будешь.
Михаил с каким-то смутным и непонятно-тревожным чувством вышел на улицу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
//-- 1 --//
Эх, жар-суховей, пар-береза на спине! В Пекашине любили попариться. Бывало, в субботу стукоток стоит за колодцами, у болота (там банный ряд): трещат, хлопают двери, раскаленные мужики да парни вылетают в белом облаке и бух-бух в снежный сумет или в озерину.
И в войну не забывали баню, в самые черные дни топили. А как же иначе, если это и твоя единственная отрада в жизни, и твоя оборона от всех болезней и хворостей?
Пряслинская баня была приметна не сама по себе – какие же особые приметы у черной бани? Она была приметна кустами – двумя черемшинами и пятком тоненьких рябинок, росшими возле сенцев.
Летом – что и говорить – приятный дух от черемшинок, но если бы эти кусты не были посажены отцом, Михаил и дня бы не держал их у бани. Приманка для ребят – вот что такое эти кусты. Особенно черемуха. Весной и осенью каждый пацан лезет на нее, а раз пацан возле бани – не бывать стеклу в окошке. Это уж точно. И в окошке пряслинской бани вечно торчит веник.
– Алё? – подал голос Михаил, входя в сенцы. – Есть жар?
– Есть, наверно. Мне с этим жаром-паром не на луну лететь, – замысловато ответил из бани Егорша.
В бане из-за веника в оконце было темновато, и Егорша, растянувшийся на полку, напомнил березовый кряжик. Михаил против него был мужик. Кожей смуглый – в материн род, а всем остальным – и костью, и силой – в отца.
Горбясь под низким черным потолком, он дотронулся пальцем до каменки хорошо накалена! – и зашуршал березовым веником.
Егорша панически приподнялся на полку:
– Ты что – опять будешь устраивать Африку?
– Да, надо немножко кровь разогнать. У меня что-то ухо правое ломит надуло, наверно, на реке.
– Ну, тут наши пути-дороги расходятся, – сказал Егорша.
– А ты знаешь, кого я сейчас видел?
– Кого? – спросил Егорша, слезая с полка.
– Попа!
– Какой это, к хрену, поп! Дурак старый – вот кто.
– Да ты знаешь, о ком я?
– Знаю, – невозмутимо ответил Егорша.
Оказывается, Егорша еще раньше его, Михаила, видел Евсея Мошкина, ибо по дороге домой от реки он завернул в правление – узнать, как и что тут делается, в Пекашине, – и нос к носу столкнулся с этим так называемым попом.
– Почему с так называемым? – запальчиво возразил Михаил. – Я еще ребенком был, помню, его попом называли.
– По глупости.
– А за что же тогда его пятнадцать лет катали в лагерях, ежели он не поп?
– Потому что осел на двух копытах. Ему в сельсовете ясно было сказано: брось, говорят, Евсей, всю эту музыку. Не мути народ. Новую жизнь строим, и все протчее… А он, пень упрямый, свое. Ну и гуляй до лагерей. А чего еще с ним цацкаться, раз он русского языка не понимает?
– Хм… – сказал недоверчиво Михаил. – А откуда ты все знаешь? Ты ведь у нас в ту пору не жил.
– Чего знаю? Это что его в лагеря-то закатали из-за своей дурости? Да уж знаю… – Егорша поплескал в лицо водой из ушата и убежденно сказал: – Нет, это не поп. Такой же Ванек пекашинский, как все протчие. Только мозга еще больше набекрень. Нет, вот я был в прошлом году в Архангельске – это вот да, поп. Идет по улице, сарафан черный до пят – рясой называется. Я еще сперва подумал: баба. Нет, говорят, поп…
Михаил, приспосабливая к короткому полку свои длинные ноги, попросил.
– Плесни маленько.
Каменка загрохотала, как пушка. Сухой, каленый жар придавил Егоршу к полу.
– Между протчим, – заговорил он немного погодя снизу, – религия эта много денег на войну собирала.
– Подбрось еще ковшик! – оборвал его Михаил. Он терпеть не мог, когда Егорша начинал говорить с ним вот этим поучающим тоном.
– Ну ты и зверь! Скоро, как мой дедко, в рукавицах хвостаться будешь.
– Давай, давай.
– Да мне-то что – жалко? Вода еще не по карточкам. – Егорша зачерпнул из ушата, отступил, пригибаясь, в сторону. – Господи благослови…
Когда немного спала жара, он ползком стал пробираться к дверям.
– Ну тебя к лешему! Я еще не грешник, чтобы в таком жару жариться. Пошел на водные процедуры. Идешь?
– Говорю, у меня простуда.
Михаил повернулся на бок, прошелся веником по спине, потом, упершись ногами в каленые потолочины, еще раз похлестал колени (с осени сорок второго года, с той самой поры, как он пошел в лес, поскрипывает у него в коленях) и наконец, совершенно обессиленный, выпустил из рук обтрепавшийся веник.
С улицы донесся женский визг, хохот – не иначе как Егорша на кого-то напоролся нагишом, – затем немного погодя за стеной у болота раздался всплеск воды – Егорша нырнул в озерину.
Михаил поспешно слез с полка, кинул жару.
– Ух, ух! – с суматошным криком ворвался в баню Егорша. – Вот теперь и нам подавай градусов.
Щелкая зубами, он с ходу вскочил на полок, замолотил ногами.
– Веник дать?
– Нет, нет, ну его к дьяволу! Не люблю.
– Ты чего это там разорялся? – спросил Михаил, устраиваясь для мытья на чурачок против оконца.
Егорша захохотал:
– Варвару шуганул. Я это выбежал из сенцев, а она воду черпает. Ну и ах, ох! Да… Вот товар залежался. Не знаю только, с какого боку подобраться.
– Че-го-о?
– Не знаю, говорю, какую тактику применить. Бабы, они как лошадь: у каждой свой норов.
– Дурак! Она на сколько тебя старше? Мы сосунки против ей.
– Ты баб не знаешь, – спокойно возразил Егорша. – А они, которые в годах, любят молоденьких. Уж это точно.
– Скажи какой знаток!
– Ладно. Ты про аппетит слыхал?
Михаил улыбнулся: сейчас Егорша расскажет какую-нибудь похабель – на всякий случай у него анекдот да притча.
– Так было дело. – Егорша поворачивается к нему лицом. – Баба одна аппетитом маялась. Ну, худо ела, понимаешь? Муж ей и то, и се, всяких там продуктов-пряников в лавке накупит – до войны дело было, – полный стол наставит. Ешь, жена, чего хочешь. Не ест. Как кобыла худая, морду от сена воротит. Ну что ты будешь делать! Вот так-то раз поутру, часов в восемь, угощает муж жену. И опять то же самое: опять не хочу, опять аппетита нету. А мужику за дровами ехать надо, лошадь в упряжке под окошком стоит. «Ладно, говорит, поеду, а ты, говорит, посиди подожди. Должен появиться аппетит». Ну, жена послушная, как наказал муж, так и сделала: сидит у стола, ждет, когда появится аппетит. А тут откуда ни возьмись – солдат, под окошком топает. Разудалый такой Ванюха-хват, с царской службы домой пробирается. Жена, ну эта самая Авдотья, увидала: «Слышь-ко, говорит, тебя, говорит, не Аппетитом зовут?» А солдату все едино – как ни назови. «Аппетитом». – «Дак я же, говорит, который день тебя жду. Заходи скорее…» Ну, после полудня возвращается муж с дровами. Рад-радехонек! На столе ни крошки, и жена веселая. «Что, говорит, был у тебя аппетит?» – «Был, говорит. Да такой хороший. Поезжай скорее по сено. Он на ночь обещался прийти…» – Под смех Михаила Егорша закончил: – Видишь, когда еще баба аппетитом маялась. До войны. При живом муже. Соображаешь теперь?
– Сукин ты сын! – сказал Михаил. – И завсегда у тебя какая-то ерунда на уме. Ты лучше скажи, как теперь жить будем.