Илья, отогревая руки дочери в своих руках, спросил, смущенно заглядывая ей в глаза снизу:
– Мама что делает?
– Надьку кормит.
– Да… – вздохнул Илья.
Он подумал, что надо было бы объяснить Вале, почему он ударил мать. Но как сказать об этом? Медаль не бляшка, не жестянка светлая, и Валя знает, как она ему досталась.
И вообще, если в семье кто интересовался его военной биографией, так это Валя.
«Папа, а эту медаль ты за что получил? А эту? А эту? А как тебя в партию принимали?»
И он рассказывал ей, рассказывал о каждой медали, и Валя ему говорила:
«Папа, ты герой». – «Нет, дочка, куда мне до героя. Вот у нас в роте был Петя Курочкин – это вот да, герой».
Но все равно ему лестно было, что так думает о нем дочка. И пускай это кому-то покажется смешно – похвала собственного ребенка, а он, ей-богу, хотел быть лучше в глазах дочери. И раз даже зимой, когда в районной газетке появилась заметка «Лесной фронт держит коммунист Нетесов» (крепко его похвалили за то, что он с фонарем еще затемно выходил в делянку), он послал эту газетку Вале – да не домой, а на школу. Пускай запомнит первое письмо от отца. На всю жизнь запомнит.
И вот сегодня все пошло всмятку. Что она о нем думает?
– Ты поела, дочка? – начал издалека Илья.
Валя не ответила. Черные материнские глаза ее строго и внимательно смотрели на отца. Так она обычно смотрела на него по вечерам, когда он просил ее объяснить ему задачку.
Задачки за третий класс он решал свободно. И за четвертый класс многие решал. А вот на задачках пятого класса мозги его забуксовали. Не мог он одолеть всех этих премудростей с соединяющимися сосудами и встречными поездами, в которых разбиралась его дочка. И тогда Валя смотрела на него вот этим самым взглядом, пытливым и изучающим, словно она хотела понять, хитрит с ней отец или он и в самом деле такой глупый, что не понимает того, что понимает она, двенадцатилетняя девочка? И Илья терялся, робел под этим взглядом, говорил что-нибудь невпопад.
Так вышло у него и сейчас.
– Скоро тепло будет. Птички прилетят. – Сказал и поморщился: не то, не то говорит.
– Папа, а ты, когда с войны вернулся, говорил: «Года не пройдет – с молоком будем…»
– Ну, Валентина, ты, ей-богу, как маленькая. Это ведь мати у нас грамотей, на все плевала, а ты-то понимаешь, что к чему. Восстановительный период переживаем. Так?..
Ветер раскачивал сосновые лапы над головой. С лап сыпало рыжей хвоей, изредка падали к ногам старые шишки… А Вали рядом не было. Валя ушла. И даже не позвала его домой, как это делала раньше: «Пойдем, папа. Мама заругается…»
И ему стало ясно: забраковала его ответ Валя, не приняла его объяснения.
О корове они не мечтали – где взять тысячи? А вот о козе говорили, и говорили часто. И Марья, например, даже предпочитала козу корове. Сена козе надо мало, молока с козы не берут, а удой не меньше, чем от иной коровенки, и два, и три литра в день.
Да, подумал Илья, в районной газетке его напечатают. Передовик по займу. А что он скажет Вале? Как растолковать ей, что отец у нее член партии и поступить иначе не мог?..
//-- 5 --//
Поздно вечером на районной радиоперекличке были подведены первые итоги подписки на заем.
Результаты – ошеломляющие.
В пяти колхозах подписка была уже закончена полностью. В трех колхозах колхозники внесли сорок процентов наличными, а в «Луче социализма» еще больше – пятьдесят два процента.
Подрезов объявил благодарность передовикам, отчитал разгильдяев и головотяпов, в число которых попал и Лукашин, и отдал распоряжение – уплату наличными довести до тридцати процентов.
Лукашин с убитым видом выслушал эту директиву. За день они с Ганичевым подписали двадцать пять человек, Озеров с Анфисой – девятнадцать, а всего по спискам Ганичева значилось семьдесят три колхозника, не считая тех, которые еще были на лесозаготовках.
Выход был один – тот, который с самого начала предлагал Ганичев, – нажать на колхозников. И назавтра Лукашин уже не либеральничал – требовал.
С Петром Житовым, например, он вообще не стал разговаривать, а вызвал к себе его жену, посадил на табуретку и сказал: или она подпишется на контрольную цифру, или пускай сейчас же прощается со своей бухгалтерией.
И Олена подписалась.
Точно так же он насел на доярок. Собрал в боковой избе, в которой запаривали соломенную резку для коров, и не выпускал их оттуда до тех пор, пока каждая из них не расписалась в ведомости.
Вечером, в ожидании радиопереклички, они с Ганичевым подсчитали: подписка пошла в гору. Нажим помог. Но до плановой цифры все еще было далеко. Тогда Лукашин опять стал доказывать, что добрая треть этой суммы падает на мертвых душ, на тех, кто только на бумаге числится в колхозе.
– Это не довод, – сухо возразил Ганичев.
Споря и ругаясь, они просидели до полпервого ночи. Радиопереклички в этот вечер не было. А назавтра утром в Пекашино пришла районная газета.
Успешная реализация
2-го послевоенного займа в районе
Великому учителю и вождю народов…
С чувством большой радости и удовлетворения докладываем, что рабочие, колхозники и служащие нашего района, вдохновленные…
Затем следовала сводка по колхозам.
Лукашин ни черта не понимал. Пекашинский колхоз в этой сводке значился на одиннадцатом месте, с реализацией займа на сто двенадцать с половиной процента. Как? Каким образом? Опечатка? А может, район задание снизил?
Ганичев взял у него районку и все четыре полоски просмотрел от корки до корки.
– Ясно, – сказал он не столько для Лукашина, сколько для себя. – Все ясно. Район на другую кампанию переключают. Смотри, вся третья страница посвящена севу.
– А как же с займом? – воскликнул Лукашин. – Откуда в сводке эти сто двенадцать с половиной процентов?
– Чудак человек! Будут нас с тобой ждать, когда мы последнюю бабу захомутаем. Скажи еще спасибо, что пока сухими вышли. Понял? А насчет денег не беспокойся. Колхоз заплатит.
– Что – колхоз? Заем за колхозников колхоз заплатит?
– А как ты думал? Колхозники-то чьи? Не колхозные? – Ганичев прочистил горло и закончил вдруг совсем просто: – Но-но! Веселее, Иван батькович. Такую войну спихнули…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
//-- 1 --//
На юге давно уже отшумела весна. И газеты были забиты рапортами – там, там закончили сев, там… И одного только, казалось Лукашину, не было в газетах куда девалась весна. Кто отвел ее от Пекашина?
Все, поразительно все напоминало ему сорок второй год: и ледяной сиверок, дующий сутками напролет, и рев голодной скотины по утрам, и мертвая, закаменевшая земля, из которой – хоть плачь – ни единой зеленой травинки не выдавишь.
– У вас всегда так? – спрашивал он у Анфисы.
– Это с весной-то? Да, пожалуй. Где-нибудь опять увязла в суземах. Ведь пока она до нас доберется – сколько ей снегу растопить надо, сколько болот да рек перешагнуть.
А в другой раз сказала:
– Мне кабыть и весна-то нынче не та. Видно, и она за войну надорвалась…
И Лукашин, каждый день выходивший на деревенский угор, уже представлял себе нынешнюю весну в виде отощалой, измотанной бабы, которая еле-еле продирается через кромешные чащи лесов.
//-- 2 --//
Весну поторопили.
22 мая в районной газете появилась первая заметка о полевых работах, в трех колхозах начали пахать.
– А ты чего ждешь? – навалился на Лукашина по телефону Подрезов.
Лукашин стал объяснять: земля, дескать, еще не оттаяла, на бору на той неделе зайца белого видели, утка на воде – на гнездо еще не села.
– Ты что же, по старушечьим приметам жить собираешься? Имей в виду: сплав пойдет – какую песню запоешь? Поговори с женой. Она знает, чем это пахнет.
Пахло это выговором и даже строгачом – азбука районного руководства давно была известна Лукашину. Но нельзя же, черт побери, вбивать семена в мерзлую землю! Из-за чего – разве не из-за этого самого в сорок втором году он схватился с Лихачевым?
Тем не менее после разговора с Подрезовым Лукашин спустился под гору на поля, словно он надеялся, что команда первого секретаря что-то изменит в природе.
Но нет, ничего не изменила. Все так же отскакивает сапог от земли, все та же пара жалких чирят неприкаянно качается в ледяной озерине под полоем.
Новым, пожалуй, в этот день был только дым, который время от времени выплескивало от реки из-за увала. Кто же там в такую пору обосновался? Насчет дровишек промышляет?
Лукашин боковиной поля вышел к увалу и увидел рыбаков.
Трое мальчуганов. Двое, спиной к нему, сидят с удилищами у воды, мутной, вспененной вешницы, а третий – у огня. Босиком. И обутки возле не видно.
Дрожь пробрала Лукашина. Будто он сам, а не мальчик коченел на этой стуже с босыми ногами.
– Рановато вы, ребятки, забегали к реке. Какая сейчас еще рыба. Подождать надо.
Мальчики, те, что горбились над удилищами, обернулись:
– У нас Миша болен. Ему свежую рыбу надо. И Лукашин понял, чьи это ребята, – пряслинские.
– Как он сегодня? Не выходил на улицу?
– Не-е…
После поездки в район за телом Тимофея Лобанова Михаил Пряслин больше трех недель не вставал с постели: горячка. И он, Лукашин, без него как без рук. Стал вчера посылать женок за сеном на Нижнюю Синельгу – воза два оттуда не вывезено: «Что ты! Куда мы теперь попали. Потонем. Вот кабы Михаил…» А дрова взять. В правлении стужа, фельдшерица Тося в рукавицах больных принимает казалось бы, чего проще: запрягай лошадь да мотай на бор. Нет, и тут Михаила вспомнишь. Петр Житов раз съездил, а второй – руки кверху: «Больно накладны эти дрова. Не знаешь, на чем и ехать – не то на колесах, не то на копыльях». И так, куда ни сунься, за что ни возмись – везде не хватает работящих рук Михаила. Так ведь это колхоз, деревня целая, а что сказать об этих ребятах? Куда они без него?