Максим пошевелился на стуле.
-- Не менее интересно понять мне, что все-таки не спирт тебе нужен, а истина. И уж совсем интересно, наконец, установить: что же верно? Душа тебя привела сюда или спирт? Видишь, я работаю башкой, вместо того чтобы просто пожалеть тебя, сиротиночку мелкую. Поэтому, в соответствии с этим моим богом, я говорю: душа болит? Хорошо. Хорошо! Ты хоть зашевелился, ядрена мать! А то бы тебя с печки не стащить с равновесием-то душевным. Живи, сын мой, плачь и приплясывай. Не бойся, что будешь языком сковородки лизать на том свете, потому что ты уже здесь, на этом свете, получишь сполна и рай и ад. -- Поп говорил громко, лицо его пылало, он вспотел. -- Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других... Зло? Ну -- зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких -- "подставь правую". Дам в рыло, и баста.
-- А если у него кулак здоровей?
-- Значит, такая моя доля -- за ним бежать.
-- А куда бежать-то?
-- На кудыкину гору. Какая тебе разница -- куда? Все в одну сторону -- добрые и злые.
-- Что-то я не чувствую, чтобы я устремлялся куда-нибудь, -- сказал Максим.
-- Значит, слаб в коленках. Паралитик. Значит, доля такая -- скулить на месте.
Максим стиснул зубы... Вьелся горячим злым взглядом в попа.
-- За что же мне доля такая несчастная?
-- Слаб. Слаб, как... вареный петух. Не вращай глазами.
-- Попяра!.. А если я счас, например, тебе дам разок по лбу, то как?
Поп громко, густо -- при больных-то легких! -- расхохотался.
-- Видишь! -- показал он свою ручищу. -- Надежная: произойдет естественный отбор.
-- А я ружье принесу.
-- А тебя расстреляют. Ты это знаешь, поэтому ружье не принесешь, ибо ты слаб.
-- Ну -- ножом пырну. Я могу.
-- Получишь пять лет. У меня поболит с месяц и заживет. Ты будешь пять лет тянуть.
-- Хорошо, тогда почему же у тебя у самого душа болит?
-- Я болен, друг мой. Я пробежал только половину дистанции и захромал. Налей.
Максим налил.
-- Ты самолетом летал? -- спросил поп.
-- Летал. Много раз.
-- А я летел вот сюда первый раз. Грандиозно! Когда я садился в него, я думал: если этот летающий барак навернется, значит, так надо; Жалеть и трусить не буду. Прекрасно чувствовал себя всю дорогу! А когда он меня оторвал от земли и понес, я даже погладил по боку -- молодец. В самолет верую. Вообще в жизни много справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно -- с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает.
-- А у вас в церкви... как заведут...
-- У нас не песня, у нас -- стон. Нет, Есенин... Здесь прожито как раз с песню. Любишь Есенина?
-- Люблю.
-- Споем?
-- Я не умею.
-- Слегка поддерживай, только не мешай.
-- И поп загудел про клен заледенелый, да так грустно и умно как-то загудел, что и правда защемило в груди. На словах "ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий" поп ударил кулаком в столешницу и заплакал и затряс гривой.
-- Милый, милый!.. Любил крестьянина!.. Жалел! Милый!.. А я тебя люблю. Справедливо? Справедливо. Поздно? Поздно...
Максим чувствовал, что он тоже начинает любить попа.
-- Отец! Отец... Слушай сюда!
-- Не хочу! -- плакал поп.
-- Слушай сюда, колода!
-- Не хочу! Ты слаб в коленках...
-- Я таких, как ты, обставлю на первом же километре! Слаб в коленках... Тубик.
-- Молись! -- Поп встал. -- Повторяй за мной...
-- Пошел ты!..
Поп легко одной рукой поднял за шкирку Максима, поставил рядом с собой.
-- Повторяй за мной: верую!
-- Верую! -- сказал Максим.
-- Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у!
-- Ве-ру-ю-у! -- заблажили вместе. Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил:
-- В авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно-о! Вместе! За мной!..
Вместе заорали:
-- Ве-ру-ю-у!
-- Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!.. Верую!
-- Верую-у!
-- В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякость телесную-у!..
...Когда Илюха Лапшин продрал глаза, он увидел: громадина поп мощно кидал по горнице могучее тело свое, бросался с маху вприсядку и орал и нахлопывал себя по бокам и по груди:
-- Эх, верую, верую!
Ту-ды, ту-ды, ту-ды -- раз!
Верую, верую!
М-па, м-па, м-па -- два!
Верую, верую!..
А вокруг попа, подбоченясь, мелко работал Максим Яриков и бабьим голосом громко вторил:
-- У-тя, у-тя, у-тя-три!
Верую, верую!
Е-тя, етя -- все четыре!
-- За мной! -- восклицал поп.
-- Верую! Верую!
Максим пристраивался в затылок попу, они, приплясывая, молча совершали круг по избе, потом поп опять бросался вприсядку, как в прорубь, распахивал руки... Половицы гнулись.
-- Эх, верую, верую!
-- Ты-на, ты-на, ты-на -- пять!
Все оглобельки -- на ять!
Верую! Верую!
А где шесть, там и шерсть!
Верую! Верую!
Оба, поп и Максим, плясали с такой с какой-то злостью, с таким остервенением, что не казалось и странным, что они пляшут. Тут или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать и скрипеть зубами.
Илюха посмотрел-посмотрел на них и пристроился плясать тоже. Но он только время от времени тоненько кричал: "Их-ха! Их-ха!" Он не знал слов.
Рубаха на попе -- на спине -- взмокла, под рубахой могуче шевелились бугры мышц: он, видно, не знал раньше усталости вовсе, и болезнь не успела еще перекусить тугие его жилы. Их, наверно, не так легко перекусить: раньше он всех барсуков слопает. А надо будет, если ему посоветуют, попросит принести волка пожирнее -- он так просто не уйдет.
-- За мной! -- опять велел поп.
И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы... На столе задребезжали тарелки и стаканы.
-- Эх, верую! Верую!..