Тогда она принималась меня умолять:
- Нет, пожалуйста, пожалуйста, я постараюсь... Вы хоть как-нибудь скажите... хоть и непонятно...
Она принуждала меня пускаться в чудовищные сравнения, в самые дерзкие примеры, и если я затруднялся подыскать выражение, она сама помогала мне целым дождем нетерпеливых вопросов, вроде тех, которые мы предлагаем заике, мучительно застрявшему на одном слове. И действительно, в конце концов ее гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над моим педагогическим бессилием. Я поневоле убеждался, что для своей среды, для своего воспитания (или, вернее сказать, отсутствия его) она обладала изумительными способностями.
Однажды я вскользь упомянул что-то про Петербург. Олеся тотчас же заинтересовалась:
- Что такое Петербург? Местечко?
- Нет, это не местечко; это самый большой русский город.
- Самый большой? Самый, самый, что ни на есть? И больше его нету? - наивно пристала она ко мне.
- Ну да... Там все главное начальство живет... господа большие... Дома там все каменные, деревянных нет.
- Уж, конечно, гораздо больше нашей Степани? - уверенно спросила Олеся.
- О да... немножко побольше... так, раз в пятьсот. Там такие есть дома, в которых в каждом народу живет вдвое больше, чем во всей Степани.
- Ах, боже мой! Какие же это дома? - почти в испуге спросила Олеся.
Мне пришлось, по обыкновению, прибегнуть к сравнению.
- Ужасные дома. В пять, в шесть, а то и семь этажей. Видишь вот ту сосну?
- Самую большую? Вижу.
- Так вот такие высокие дома. И сверху донизу набиты людьми. Живут эти люди в маленьких конурках, точно птицы в клетках, человек по десяти в каждой, так что всем и воздуху-то не хватает. А другие внизу живут, под самой землей, в сырости и холоде; случается, что солнца у себя в комнате круглый год не видят.
- Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, - сказала Олеся, покачав головой. - Я и в Степань-то приду на базар, так мне противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся... И такая меня тоска возьмет за лесом, - так бы бросила все и без оглядки побежала... Бог с ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
- Ну, а если твой муж будет из города? - спросил я с легкой улыбкой.
Ее брови нахмурились, и тонкие ноздри дрогнули.
- Вот еще! - сказала она с пренебрежением. - Никакого мне мужа не надо.
- Это ты теперь только так говоришь, Олеся. Почти все девушки то же самое говорят и все же замуж выходят. Подожди немного: встретишься с кем-нибудь, полюбишь - тогда не только в город, а на край света с ним пойдешь.
- Ах, нет, нет... пожалуйста, не будем об этом, - досадливо отмахнулась она. - Ну к чему этот разговор?.. Прошу вас, не надо.
- Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в жизни не полюбишь мужчину? Ты - такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь загорится, то уж тут не до зароков будет.
- Ну что ж - и полюблю! - сверкнув глазами, с вызовом ответила Олеся. - Спрашиваться ни у кого не буду...
- Стало быть, и замуж пойдешь, - поддразнил я.
- Это вы, может быть, про церковь говорите? - догадалась она.
- Конечно, про церковь... Священник вокруг аналоя будет водить, дьякон запоет "Исаия ликуй", на голову тебе наденут венец...
Олеся опустила веки и со слабой улыбкой отрицательно покачала головой.
- Нет, голубчик... Может быть, вам и не понравится, что я скажу, а только у нас в роду никто не венчался: и мать и бабка без этого прожили... Нам в церковь и заходить-то нельзя...
- Все из-за колдовства вашего?
- Да, из-за нашего колдовства, - со спокойной серьезностью ответила Олеся. - Как же я посмею в церковь показаться, если уже от самого рождения моя душа продана _ему_.
- Олеся... Милая... Поверь мне, что ты сама себя обманываешь... Ведь это дико, это смешно, что ты говоришь.
На лице Олеси опять показалось уже замеченное мною однажды странное выражение убежденной и мрачной покорности своему таинственному предназначению.
- Нет, нет... Вы этого не можете понять, а я это чувствую... Вот здесь, - она крепко притиснула руку к груди, - в душе чувствую. Весь наш род проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам помогает, как не _он_? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от _него_ идет.
И каждый раз наш разговор, едва коснувшись этой необычайной темы, кончался подобным образом. Напрасно я истощал все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил в простои форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на вену, - Олеся, такая доверчивая ко мне во всем остальном, с упрямой настойчивостью опровергала все мои доказательства и объяснения... "Ну, хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть, подарю, - говорила она, возвышая голос в увлечении спора - а откуда же другое берется? Разве я одно только и знаю, что кровь заговаривать? Хотите, я вам в один день всех мышей и тараканов выведу из хаты? Хотите, я в два дня вылечу простой водой самую сильную огневицу, хоть бы все ваши доктора от больного отказались? Хотите, я сделаю так, что вы какое-нибудь одно слово совсем позабудете? А сны почему я разгадываю? А будущее почему узнаю?"
Кончался этот спор всегда тем, что и я и Олеся умолкали не без внутреннего раздражения друг против друга. Действительно, для многого из ее черного искусства я не умел найти объяснения в своей небольшой науке. Я не знаю и не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех секретов, о которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я сам бывал нередко свидетелем, вселило в меня непоколебимое убеждение, что Олесе были доступны те бессознательные, инстинктивные, туманные, добытые случайным опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия, живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в темной, замкнутой народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.
Несмотря на резкое разногласие в этом единственном пункте, мы все сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между нами не было сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и часто в молчаливые минуты, когда наши взгляды нечаянно и одновременно встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси и как билась тоненькая голубая жилка у нее на виске...
Зато мои отношения с Ярмолой совсем испортились. Для него, очевидно, не были тайной мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние прогулки с Олесей: он всегда с удивительной точностью знал все, что происходит в _его_ лесу. С некоторого времени я заметил, что он начинает избегать меня. Его черные глаза следили за мною издали с упреком и неудовольствием каждый раз, когда я собирался идти в лес, хотя порицания своего он не высказывал ни одним словом. Наши комически серьезные занятия грамотой прекратились. Если же я иногда вечером звал Ярмолу учиться, он только махал рукой.
- Куда там! Пустое это дело, паныч, - говорил он с ленивым презрением.
На охоту мы тоже перестали ходить. Всякий раз, когда я подымал об этом разговор, у Ярмолы находился какой-нибудь предлог для отказа: то ружье у него не исправно, то собака больна, то ему самому некогда. "Нема часу, паныч... нужно пашню сегодня орать", - чаще всего отвечал Ярмола на мое приглашение, в я отлично знал, что он вовсе не будет "орать пашню", а проведет целый день около монополии в сомнительной надежде на чье-нибудь угощение. Эта безмолвная, затаенная вражда начинала меня утомлять, и я уже подумывал о том, чтобы отказаться от услуг Ярмолы, воспользовавшись для этого первым подходящим предлогом... Меня останавливало только чувство жалости к его огромной нищей семье, которой четыре рубля Ярмолова жалованья помогали не умереть с голода. 7
Однажды, когда я, по обыкновению, пришел перед вечером в избушку на курьих ножках, мне сразу бросилось в глаза удрученное настроение духа ее обитательниц. Старуха сидела с ногами на постели и, сгорбившись, обхватив голову руками, качалась взад и вперед и что-то невнятно бормотала. На мое приветствие она не обратила никакого внимания. Олеся поздоровалась со мной, как и всегда, ласково, но разговор у нас не вязался. По-видимому, она слушала меня рассеянно и отвечала невпопад. На ее красивом лице лежала тень какой-то беспрестанной внутренней заботы.
- Я вижу, у вас случилось что-то нехорошее, Олеся, - сказал я, осторожно прикасаясь рукой к ее руке, лежавшей на скамейке.
Олеся быстро отвернулась к окну, точно разглядывая там что Она старалась казаться спокойной, но ее брови сдвинулись и задрожали, а зубы крепко прикусили нижнюю губу.
- Нет... что же у нас могло случиться особенного? - произнесла она глухим голосом. - Все как было, так и осталось.
- Олеся, зачем ты говоришь мне неправду? Это нехорошо с твоей стороны... А я было думал, что мы с тобой совсем друзьями стали.
- Право же, ничего нет... Так... свои заботы, пустячные...
- Нет, Олеся, должно быть, не пустячные. Посмотри - ты сама на себя непохожа сделалась.
- Это вам так кажется только.
- Будь же со мной откровенна, Олеся. Не знаю, смогу ли я тебе помочь, но, может быть, хоть совет какой-нибудь дам... Ну наконец, просто тебе легче станет, когда поделишься горем.
- Ах, да правда, не стоит и говорить об этом, - с нетерпением возразила Олеся. - Ничем вы тут нам не можете пособить.
Старуха вдруг с небывалой горячностью вмешалась в наш разговор:
- Чего ты фордыбачишься, дурочка! Тебе дело говорят, а ты нос дерешь. Точно умнее тебя и на свете-то нет никого. Позвольте, господин, я вам всю эту историю расскажу по порядку, - повернулась она в мою сторону.