Серенький попик смеется весело и хитро, качает гробом черепа, хмуря в бороде глазки со слезинками. Кирпичные стены келий крепки и темны. На низком табурете сидит Глеб, склоненный и тихий, иконописный. А в углу в темном кивоте черные лики икон пред лампадами хмуро молчат. И Глеб долго молчит. Зноет знойное солнце, и в зное монашек поет. В келий же сыро, прохладно.
- ...Да эээ!.. нельзя в полюшке рабоотать!..
- Что же такое религия, владыко?
- Идея, культура, - отвечает попик, уже не хихикая.
- А бог?
- Идея. Фикция! - и попик вновь хихикает хитро. - Владыко, преосвященный, говоришь? - из ума выживаю?.. из ума... восьмой десяток!.. не верю!.. Будет, поврали! понабивали мощи соломой!.. Ты - внучек?
- Владыко! - и голос Глеба дрожит больно, и руки Глеба протянуты. - Ведь в вашей речи заменить несколько слов словами - класс, буржуазия, социальное неравенство - и получится большевизм!.. А я хочу чистоты, правды, - бога, веры, справедливости непреложной... Зачем кровь?..
- А, а, без крови? - все кровью родится, все в крови, в красной! И флаг красный! Все спутал, перепутал, не понимаешь!.. Слышишь, как революция воет - как ведьма в метель! слушай: - Гвинуу, гвинуу! шооя, шоояя... гаау. И леший барабанит: - гла-вбум! гла-вбуумм!.. А ведьмы задом-передом подмахивают: - кварт-хоз! кварт-хоз!.. Леший ярится: - нач-эвак! нач-эвак! хму!.. А ветер, а сосны, а снег: - шооя, шоооя, шооя... хмууу... И ветер: - гвиииууу. Слышишь?
Глеб молчит, больно хрустит пальцами. Хихикает хитро владыко, ерзает на высоком своем табурете, - архиепископ Сильвестр, в миру князь Кирилл Ордынин, сумасшедший старик. Знойное небо льет знойное марево, знойное небо залито голубым и бездонным, цветет день солнцем и зноем, - а вечером будут желтые сумерки, и бьют колокола в соборе: - дон-дон-дон!..
Князь Борис Ордынин стоит у печки, прижавшись к ней большою своей широкой грудью, сыскивая мертвый печной холод. В княжеском кабинете беззубо стоят книжные полки без книг, кои давно уже вывезены в совет, и слезливо, с глазами, выеденными молью, скалится на полки белый медведь у дивана. Маленький круглый столик покрыт салфеткой, и мутно мутнеет кумышка. Князь Борис не пьет рюмками, когда запивает. Борис звонит, медной кочергой от камина тыкая в кнопку. Приходит Марфуша, князь долго молчит и говорит хмуро:
- Налейте стакан и отнесите Егору Евграфовичу...
- Барин!..
- Слышали?! Пусть он выпьет за второе мая... Можете не говорить ему, что это от меня... Н-но пусть он выпьет за второе мая!.. Можете даже вылить, но чтобы я не знал об этом... За второе мая!.. Ступайте.
Князь Борис наливает медленно себе стакан, долго остро смотрит на муть кумышки, потом пьет.
- За второе мая! - говорит он.
Затем опять стоит у печки и опять пьет, молча, медленно, долго. И приходят желтые сумерки, шарящие по дому. И когда кумышка вся, князь Борис уходит из комнаты, идет медленно, нарочито уверенными шагами. Дом притих в сумерках, в коридоре горит уже не светлая лампочка, тускло поблескивают мутные зеркала. Мать, княгиня Арина Давыдовна, сидит с Еленой Ермиловной, отдыхает от дневных своих больших дел.
- Второго мая... второго мая, матушка, соловьи начинают петь, после первомайского трудового праздника, и мы именинники... Ночи тогда синие, синие, холодновато-росные, обильные, буйные... Второго мая, - в пьяную майскую ночь и целомудреннейшую!.. А потом - потом мрак! Ночь... - говорит князь Борис.
- Что это такое ты болтаешь? - подозрительно спрашивает мать.
- Еленка, поди вон!.. Я с матерью хочу говорить. О братстве, о равенстве!..
- Это еще что?! - не ходи, сестрица!..
- Как хочешь, мать!.. как хочешь!.. Странно, тебя надо ненавидеть, мадам Попкова, а я ненавижу отца. Addio.
Комната отца похожа на сектантскую молельню. Красный угол и стены в образах, строго смотрит темный Христос из кивота, мутные горят у образов лампады и светлые, высокие восковые свечи, и перед кивотом маленький налойчик со священными книгами. И больше ничего нет в комнате, только у задней стены, около лежанки, скамья, на которой спит отец, князь Евграф. Пахнет кипарисовым маслом здесь, росным ладаном, воском. Сумрак церковный в комнате, спущены плотные гардины у окон - днем и ночью, чтобы не было света, и лишь тоска по нему.
Отец, сжавшись калачиком, подложив иссохшую руку под голову, спит на голой скамье. Князь Борис берет его за плечо, князь-отец еще во сне кротко улыбается и, не видя Бориса, говорит:
- Я во сне разметался, разметался?.. Да?.. Простит Христос!..
Увидав же сына, он спрашивает смущенно:
- Смущать? Смущать опять пришел, Боря? Князь Борис садится рядом, расставив большие свои ноги и устало упираясь в них руками.
- Нет, папочка. Поговорить хочу.
- Поговори, поговори! Поспрашивай! Простит Христос!
- Вы все молитесь, папочка?
- Молюсь, Боря.
Отец сидит, поджав ноги. Сухо светятся глаза, белые же его волосы, борода, усы - всклокочены. Говорит он тихо и быстро, быстро шевеля впалыми губами.
- Что же - спокой от молитвы?
- Нет, Боря, - кротко и коротко отвечает отец.
- Почему так?
- Правду скажу, правду скажу!.. Простит Христос. Грехи на мне, - грехи... А разве можно о себе просить господа? Стыдно о себе просить! За себя просить - грех, грех, Боря! Я за тебя молюсь, за Егорушку молюсь, за Глебушку молюсь, за Лидию молюсь, за всех, за всех, за мать молюсь, за епископа Сильвестра молюсь... за всех!.. - глаза отца горят сумасшествием, - или, быть может, экстазом? - А мои-то грехи - при мне они! Тут вот, кругом, около! Большие грехи, страшные... И за них молиться нельзя. Грех! Гордость не позволяет! Гордость! А геенна огненная - страшно!.. Страшно, Боря!.. Только постом спасаю себя... Что солнышка красного краше? - не вижу его, не увижу... Прокататься иной раз хочется на троечке по морозцу, попить сладко, иные соблазны, - отказываю! В смерть гляжу. Спасет Христос! - Отец быстро и судорожно крестится. - Спасет Христос!..
- Теперь на тройке по морозцу не поедешь, - лето, - вяло говорит сын.
- Спасет Христос!.. Борис хмуро слушает.
- Позвольте, папочка. Вопросик один. Про-зре-ли? На Поп-ко-вых женились?! Отец быстро отвечает:
- Прозрел, сынок, прозрел, Боря! Увидел землю по весне, красоту ее безмерную, правду-мудрость божию почувствовал, и испугал меня грех мой, придавил своей силою, и прозрел, Боря, прозрел!
- Та-ак, - говорит тяжело Борис, не отводя хмурых своих глаз от отца. - А над землей, пока вы спасаетесь, люди справедливость свою строят, без бога, бога к чертям свинячьим послали, старую ветошку!.. Впрочем, не то!.. - Вы, папочка, случайно не знаете, что такое прогрессивный паралич?
Сразу меняется лицо отца, становится трусливым и жалким, и старик откидывает худое свое тело от сына к стенке.
- Опять? опять смущаешь? - говорит он одними губами. - Не знаю...
Сын тяжело поднимается около отца.
- Слушай! Не кривляйся, отец, - слышишь?! Говори!..
- Не знаю я!
- Говори!
Князь Борис большою своей рукой берет кудлатую бороду отца.
- У меня сифилис. У Егора сифилис. Константин, Евграф, Дмитрий, Ольга, Мария, Прасковья, Людмила - умерли детьми, якобы в золотухе. Глеб - выродок, Катерина - выродок, Лидия - выродок! - одна Наталья человек... Говори, старик!..
Отец ежится, судорожно охватывает иссохшими руками руку Бориса и плачет, - морщась, всхлипывая, по-детски.
- Не знаю я, не знаю!.. - говорит он злобно. - Уйди, большевик!
- Прикидываешься, святой!
Горят у темных образов тусклые лампады и тонкие светлые свечи. Ладаном пахнет и кипарисовым маслом. Вскоре князь Борис возвращается к себе, становится к печке, прижимает к мертвому ее печному холоду - грудь, живот, колени и так стоит неподвижно.
И -
- Развязки-
В комнате Лидии Евграфовны горят свечи. Баулы раскрыты, на стульях, на креслах разложено белье, платья, книги без переплетов, саквояжи, ноты. На столе лежит смятая телеграмма, - Лидия берет ее и читает вновь:
"Здоровье целую Бриллинг".
Губы дергаются больно, телеграмма падает на пот.
- Здоровье. Пью здоровье! Пьет мое здоровье! Старуха, старуха! Глеб!..
Звонки. Истерика. Глеба нет. Марфуша бежит за водой.
- Старуха! Старуха! Все не нужно! Пьет здоровье. Здоровье! ха-ха!.. Уйдите, уйдите все! Я одна, одна...
Лидия Евграфовна лежит с полотенцем на голове. Губы Лидии дергаются больно, глаза закрыты. Лидия долго лежит неподвижно, затем берет из саквояжа маленький блестящий шприц, поднимает юбки, расталкивает белье на колене и впрыскивает морфий. Через несколько минут глаза Лидии влажны в наслаждении, и все не перестают судорожно подергиваться губы. Желтые сумерки.
Катерина уходила в город. Почти бегом, с губами, сжатыми в испуге и боли и в боязни разрыдаться, входит она в комнату Лидии Евграфовны. В ее глазах непонимание и ужас. Лидия лежит с полузакрытыми глазами.
- Что? почему так рано? - в полусне шепчет Лидия.
- У меня... у меня... доктор сказал... наследственный... позорная болезнь!
- Да? Уже? - шепчет безразлично Лидия, глядя безразличными своими полузакрытыми глазами куда-то в потолок.
День цветет зноем и солнцем, и вечером - желтые сумерки. Бьют успокоенно, как в Китеже, колокола в соборе: - дон! дон! дон!.. - точно камень, брошенный в заводь с купавами. И тогда в казармах играют серебряную зорю.
Глеб встретил Наталью около Старого Собора, за парком, - она шла с обхода в больнице, ее провожал Архипов, и Архипов сейчас же ушел.
- Наталья, ты уходишь из дома? - сказал Глеб.
- Да, я ухожу.
- Наташа, ведь дом умирает, нельзя так жестоко! Ты одна сильная. Тяжело умирать, Наташа.