"...Лес, перелески, болота, поля, тихое небо, проселки. Иной раз проселки сходятся в шлях, по шляху пошел Бунт. Около шляха прошла чугунка. Чугунка пошла в города, и в городах жили те иные, кои стомились идти по проселкам, кои линейками ставили шляхи, забиваясь в гранит и железо. И в города народный проселочный Бупт принес - смерть. В городе, в тоске об ушедшем, в страхе от Бунта народного - все служили и писали бумаги. Все до одного в городе служили, чтобы обслуживать самих себя, и все до одного в городе писали бумаги, чтобы запутаться в них - бумагах, в бумажках, карточках, картах, плакатах. В городе исчезнул хлеб, в городе потухнул свет, в городе иссякла вода, в городе не было тепла, - в городе пропали даже собаки, кошки (и народились мыши, чтобы есть припрятанное), - и даже крапива на городских окраинах исчезла, которую порвали ребятишки для щей. В харчевнях, где не было ложек, толпились старики в котелках и старухи в шляпах, костлявыми пальцами судорожно хватавшие с тарелок объедки. На перекрестках, у церквей, у святынь негодяи продавали за страшные деньги гнилой хлеб и гнилую картошку, - у церквей, куда сотнями стаскивали мертвецов, которых не успевали похоронить, закабаляя похороны в бумагу. По городу шатались голод, сифилис и смерть. По проспектам обезумевшие глотались автомобили, томясь в предсмертной муке. Люди дичали, мечтая о хлебе и картошке, люди голодали, сидели без света и мерзнули, - люди растаскивали заборы, деревянные стройки, чтобы согреть умирающий камень и писцовые конторы. Красная кровяная жизнь ушла из города, как и не была здесь, положим, - пришла белая бумажная жизнь - смерть. Город умирал" без рождения. И жутко было весной, когда на улицах, как ладан на похоронах, тлели дымные костры, сжигая падаль, кутая город смердным удушьем, - на улицах - разграбленных, растащенных, захарканных, с побитыми окнами, с заколоченными домами, с ободранными фронтонами. А люди, разъезжавшие ранее с кокотками по ресторанам, любившие жен без детей, имевшие руки без мозолей и к сорока годам табес, мечтавшие о Монако, с идеалами Поль-де-Кока, с выучкою немцев, - хотели еще и еще ободрать, ограбить город, мертвеца, чтобы увезти украденное в деревню, сменять на хлеб, добытый мозолями, не умереть сегодня, отодвинув смерть на месяц, чтобы снова писать свои бумаги, любить теперь уже по праву без детей и вожделенно ждать прогнившее старое, не смея понять, что им осталось одно - смердить смертью, умереть - и что вожделенное старое и есть смерть, путь к смерти...
А за городом, на окраинах, разгоралось новое, холодное, багряное возрождение..." Так записывал серый попик в кирпичной своей келий за монашком и бальзаминами, склонив гроб черепа к столу с краюхой хлеба и листами бумаги.
Товарищ Лайтис заиграл было на скрипке, - и его оборвал товарищ Каррик: - не стоит тянуть кота за хвост! Оленька Кунц сказала:
- Пойдем, пройдемтсь.
А когда они столкнулись в дверях, когда в мозгах товарища Лайтиса все полетело к чертовой матери, - слов уже не было -
У монастырских ворот стоял часовой.
Бледными полосами лежал лунный свет. Над миром, над монастырем шла круглая, полная луна, окутывая мир и монастырь бархатами и атласами. Прошелестели рассветные ветры, отквакали миру лягушки. Позеленело, и в золотой короне поднялось солнце.
Тогда к часовому по очереди подходили солдаты, и мимо часового по очереди проходили заспанные усталые женщины, ибо час военного положения отбыл. И мимо часового прошли Оленька Кунц и подружка ее княжна Катя Ордынина, под ручку, со спущенными на глаза косынками, дожевывая конфеты.
Пожар. - Ляторы
И все те...
Кремль и соборная площадь из камня. В пустыне дня бьют колокола в монастыре стеклянным звоном, во снах в расплавленном зное.
- Дон! дон! дон! - бьют колокола, и окна в домах раскрыты. На огороде Семена Матвеева Зилотова созревают помидоры.
На службе Сергея Сергеевича, в сберегательной кассе, помощник, карты сдавая (Сергей Сергеевич и его помощник в преферанс с болваном играли), - помощник, карты сдавая, сказал:
- А знаешь, Ольга твоя Семеновна, - того! Нынче ночью у коммунистов в монастыре ночевала, спасалась с Лайтисом. Ямские девки говорили - видели.
- И все, - и все же...
Дома, со службы вернувшись, Сергей Сергеевич спустился в подвал к Семену Матвееву Зилотову, - шел, оседая на каждую ногу, и, еще с верхней ступеньки ступая, захохотал Сергей Сергеевич богатырски:
- Хо-хо! Ольга Семеновна! Ночью в монастыре с Лайтисом спасалась! Хо-хо! Я подстроил!
Семен Матвеев лежал на печи. Семен Матвеев сполз с печи. В скошенном на сторону лице Семена Матвеева Зилотова появилось нечто растерянное и беспомощное, что его придавило. Семен Матвеев присел на корточки, поджав поджарые свои ноги, и прошептал:
- Клянись! Пентаграмма! Ей-черту?
- Клянусь! Пентаграмма! Ей-черту!
- Во алтаре?
- В алтаре.
- Ну, что же... Теперь ступай, Сергеич! Дай побыть... - появилось в лице Семена Матвеева жалкое и беспомощное, и, не поднимаясь с корточек, как прибитый кобель, Семен Матвеев пополз на печь. - Теперь ступай, Сергеич... Дай побыть одному. - Семен Матвеев сказал тихо и скорбно. - Дай побыть!..
И все вот, - и все же...
Возвращаясь со службы, с подружкой, Оленька Кунц, - от калитки до заднего хода - по доскам, средь дворовой муравы проложенным, - пробежала, шумя каблучками. И обе пели:
В том саду, где мы с вами встретились, Хризантемы куст...
Вечером Оленька Кунц пошла в кинематограф "Венеция", там "играла" Вера Холодная. Вечером над миром, городом Ордынином и над монастырем поднялась луна. Вечером Семен Матвеев был у архиепископа Сильвестра и приносил ему помидор. Семен Матвеев по-разному складывал пятиугольник, - Берлин, Вена, Лондон, Париж, Рим склонялись к Москве, и получался красный помидор. Архиепископ Сильвестр, в черной рясе, стоял строго и смотрел хмуро и воскликнул в конце:
- Заблужденье! Заблужденье! Ересь! Песни народные вспомни, грудастые, крепкие, лешего, ведьму! Леший за дело взялся, крепкий, работящий. Иванушку-дурачка, юродство - побоку. Кожаные куртки. С топорами. С дубинами. Мужик! Без сна! - Ересь! А за помидорки - спасибо!
И когда Оленька Кунц возвращалась из кинематографа "Венеция", над монастырем вспыхнуло красное зарево пожара. Красными петухами взвились огненные языки, красные петухи охватили, окутали монастырские переходы и келий. После долгого молчания загудели набатом монастырские колокола, - как красные петухи пожара, заметался набат. Звеня колокольцами и треща по булыжинам мостовой, примчалась без воды пожарная команда, и застоявшиеся пожарные сорвали баграми своими красную вывеску с красной звездой, -
- "Отдел Народной Охраны Ордынского Совдепа" - ту, которая как раз против объявления:
"ЗдЪсь продаются пЬмадоры".
Метелицы искр уносились в небо. Из переходов, из окон выскакивали солдаты и женщины (был уже час военного положения). Рухнул один переход: тот, что вел из келий матери игуменьи в зимнюю церковь. Был уже час военного положения, но потому, что пожар всегда прекрасен, всегда необыкновенен, всегда зловещ, - никто не спрашивал пропусков, и вокруг монастырских стен толпилась толпа.
Монастырь Введеньё-на-Горе на семьдесят верст виден был, сгорая. Метелицы искр уносились в черное небо, разливались в черной бездне. Рухнул один переход, и другой. Главный дом весь объяло пламя. Последнее. Монастырь погибал, - на семьдесят верст виден был, сгорая.
И вдруг заметили: на крыше в слуховом окне появился Семен Матвеев Зилотов. Иссушенной своей походкой, как старый кобель, Семен Матвеев Зилотов подошел ко краю, постоял перед полымем, крикнул что-то дикое и, прижав ладони к лицу, бросился - упал вниз, в дым, в метелицу искр, в полымя. И тогда же на каменной стене появились два монашка, - молодой, черный, повисел на крае и спрыгнул благополучно в толпу, а другой, серенький, высунув два раза голову из-за стены, снова исчезнул за ней.
Семен Матвеев Зилотов. От тихой младости наделил бог великого начетчика, Семена Матвеева Зилотова, страстной и нежной любовью к книгам. Дни его протекали в Ордынине. Но Ордынин последний раз жил семьдесят лет назад, и в Ордынине была единственная книжная торговля (покупка и продажа) - рундук Варыгина в рядах, где продавались и вновь покупались одни и те же книги, в кожаных переплетах и пахнущие клопами. Имена этих книг:
"Пентаграмма, или Масонскiй знакъ, переводъ съ французскаго". "Оптимисмъ, т. е. наилучшiй свътъ, переводъ съ французскаго". "Бьте разумное, или Нравственное воззрънiе на достоинство жизни, переводъ съ французскаго, изданiе Логики и Метафисики Проффессора Андрея Брянцева". "Черная магiя Папюса". "Масонскiя Ложи, или Великiе Каменщики, переводъ съ французскаго".
Мертвые дни мертвого города украсил Папюс. Младость Семена Матвеева Зилотова, - в доме Волковичей, в подвале, - украсила книжная мудрость переводов с французского, и зной знойных июлей иссушил страстный мозг Семена Матвеева Зилотова. О, книги!
Война вспыхнула знойным июлем, лесными пожарами, Семен Матвеев поехал на фронт рядовым. Война сгорела Революцией, и за великую свою ученость был избран от эсеров Семен Зилотов в Совет Солдатских Депутатов, в Культурно-Просветительный Отдел. Революция горела речами, - Семен Матвеев Зилотов разъезжал с лекторами на штабных мотоциклах, чтобы говорить солдатам - в каком-нибудь помещичьем фольварке - о праве, о братстве, - о государстве, о республике, - о французской Коммуне и о Гришке Распутине.
И солдаты после лекций подавали записки:
- "А что будет с Гришкой в царствии небесном?" - "Товарищ Лекцир! А што будит с маею женою, если я на фронти буду голосить за есер, а она за Пуришкевича?" - "Прошу тебе объяснить можно ли состоять вдвух партиев сразу тов. есер и тов. большевиков?" - "Товарищ лекционер! Прошу тебе обяснить при програми большевиков будит штраховаца посев на полях или представляется экспроприация капиталу?" - "Господин товарищ! будут ли освобождаться женщины от восьмичасового дня во время месячного очищения и просим вкратце обяснить биеграфий Виктора Гюга. Тов. Ерзов.