На рассвете Андрея разбудили выстрелы. - Бах-бах! - грянуло в соседней комнате, издалека ответили залпом, донеслись выстрелы со двора, на крыльце затрещал пулемет и сейчас же стих. Андрей вскочил - его остановил Юзик. Юзик лежал в постели со свешенной рукой, и в руке был зажат браунинг.
- Товагищ Андгей, не волнуйтесь. Это недогазумение. Утром в коммуне никого уже не было. Дом, двор, парк были пусты. Анна сказала Андрею, что в сторожке у ворот со львами лежат убитые - Павленко, Свирид, Герри, Стеценко и Наталья.
Днем пришел в коммуну наряд солдат от Совета.
Последнюю ночь Андрей провел у Николы, что на Белых-Колодезях. Егорка ходил вечером осматривать жерлицы, принес щуку. Сидели с лучиной, ночь пришла черная, глухая, дождливая. Андрей ходил на ключ за водой, у Николы на колокольне гудели уныло, от ветра, колокола, церковь во мраке казалась еще более вросшей в землю, еще более дряхлой. Шумели сосны. И от сосен из мрака подъехал всадник, в папахе, бурке и с винтовкой.
- Кто едет?
- Гайда!
- Товарищ Юзик?
- Это вы, товагищ Андгей? - Юзик остановил лошадь. - Я к вам. - Помолчал. - Вам надо уйти отсюда. Утгом вас схватят и, должно быть, гасстгеляют. Завтга мы уходим отсюда - на Укгаину. Идите с нами.
Андрей отказался идти. Простились.
- Ского уже осень. Нет звезд. Миговая тюгьма - помните? Дай бог вам всякого счастья! Жить!
Юзик помолчал, потом круто повернул лошадь и поехал рысью.
На рассвете Андрей был уже на станции, на "Разъезде Map", протискивался к мешочникам в теплушку. В рассветной серой мути сиротливо плакал ребенок, и томительно, однообразно кричал переутомленно веселый голос:
- Гаврила, крути-и! Крути-и, Гаврю-юшка-а!.. Поезд стоял очень долго, затем медленно тронулся, томительный и грязный, как свинья.
Так погибла коммуна анархистов в Поречье. -
- И вот рассказ о том, как погибнуло помещичье Поречье: это было в первые дни революции, в первых кострах революции, с тех пор много уже сгорело костров, и много песен метельных отпели дни, унося людей. Вот рассказ -
Первое умирание -
- Впрочем, разве в революцию умерло мертвое?! Это было в первые дни революции. Вот рассказ.
Отрывок первый. Это родовое, - Ордыниных, без Попковых.
В окна гостиной долго, сквозь пустой осенний парк, глядело солнце. В пустой осенней тишине над полями кричали вороньи свадьбы. В этом доме, так казалось, прошла вся жизнь, теперь надо было уезжать, навсегда: сам председатель, Иван Колотуров-Кононов, принес последнее предписание, в кухне уже поселились те, чужие.
Утром встал с синим рассветом, день пришел золотой, ясный, с бездонной, синей небесной твердью, - раньше отцы в такие дни травили борзыми. В полях теперь голо, торчат мертвые ржаные стрелы, должно быть, скулят уже волки. Вчера вечером приколачивали у парадного красную вывеску: -
" - Чернореченский Комитет Бедноты - "
- и шумели всю ночь в зале, что-то устанавливая. Гостиная стоит еще по-прежнему, в читальной за стеклами блестят еще золоченые корешки книг, - о, книги! ужели избудет яд ваш и сладости ваши?
Утром встал с синим рассветом - князь Андрей Ордынин, младший брат старика, - и ушел в поле, бродил весь день, пил последнее осеннее вино, слушал вороньи свадьбы: в детстве, когда видел этот осенний птичий карнавал, хлопал в ладошки и кричал неистово: - "Чур, на мою свадьбу! Чур, на мою свадьбу!" - Никогда никакой свадьбы не было, дни уже подсчитываются, жил для любви, было много любовей, была боль, и есть боль - и пустота, опустошение. Была отрава московской Поварской, книг и женщин, - была грусть осеннего Поречья, всегда жил здесь осенями. Это его мысли. Шел пустыми полями без дорог, в лощинах багряно сгорали осины, сзади под Увеком стоял белый дом, в лиловых купах редеющего парка. Безмерно далеки были дали, синие, хрустальные. Виски поредели и сереют - не остановишь, не вернешь.
В поле повстречался мужик, исконный, всегдашний, с возом мешков, в овчине, - стена молчащая, - снял шапку, остановил клячу, пока проходил - барин.
- Здравствуй, ваше сиятельство! - чмокнул, дернул вожжами, поехал, потом снова остановился, крикнул: - Барин! слышь-суды, сказать хочу!
Вернулся. Лицо мужика все заросло волосами, в морщинах, - старик.
- Что же теперь делать будешь, барин?
- Трудно сказать!
- Уйдешь когда? Хлеб отбирают - бедные комитеты. Ни спичек, ни манухфактуры, - лучину жгу!.. Хлеб не велят продавать, - слышь-суды, - тайком на станцию везу! Из Москвы наехало - ии!.. Тридцать пять - триидцать пять!.. Да што на их укупишь? Одначе весело, все-таки, очень весело!.. Закури, барин.
Никогда не курил махорки, - свернул цигарку. Кругом степь, никто не увидит, кажется, что мужик жалеет, и хочется жалости. Попрощался за руку, повернулся круто, пошел домой. В парке в пруду вода была зеркальная, синяя, - вода в пруду всегда была холодной, прозрачной, как стекло: еще не время замерзнуть окончательно. Солнце уже переместилось к западу.
Прошел в кабинет, сел к столу, открыл ящики с письмами - вся жизнь, не увезешь с собою. Вытряхнул ящики на стол, пошел в гостиную к камину. На столе для альбомов стояла кринка молока, хлеб. Зажег камин, жег бумаги, стоял около и пил молоко, ел хлеб - проголодался за день. Уже входили в комнату синие вечерние тени, за окнами стал лиловый туман. Камин горел палево, молоко было несвежим, хлеб зачерствел.
В тишине коридора забоцали сапоги. Вошел Иван Колотуров, председатель, в шинели, с револьвером у пояса, - Иван Колотуров-Кононов: - вместе играли мальчишками, потом был рассудительным мужиком, хозяйственным, работным. Молча передал бумагу, стал среди комнаты. В бумаге было наремингтонено:
"Помещику Ордынину. Чернорецкий Комитет Бедноты немедленно предписывает покинуть присутствием советское имение Поречье и пределы уезда. Председатель Ив. Колотуров".
- Что же, сегодня вечером уеду.
- Лошади вам не будет.
- Пойду пешком.
- Как знаете! Вещей никаких не брать! - повернулся, постоял спиною в раздумье минуту и ушел.
Как раз в это время пробили часы три четверти, - часы работы Кувалдина, мастера восемнадцатого века, они были в кремлевском дворце в Москве, потом путешествовали с князьями Вадковскими по Кавказу, - сколько раз они сделали свое "тик-так", чтобы унести два столетия? - Сел у окна, глядел в поредевший парк, сидел неподвижно с час, опираясь локтями о мраморный подоконник, думал, вспоминал. Раздумье прервал Колотуров, - вошел молча с двумя парнями, прошли в кабинет, молча силились поднять письменный стол, треснуло что-то.
Встал, заспешил. Надел широкое свое английское пальто, фетровую шляпу, вышел через террасу, прошел по шуршащим листьям экономией, мимо конного двора, винокуренного завода, спустился в балку, поднялся на другой ее край, к Николе, устал и решил, что надо идти не спеша - идти тридцать верст, первый раз идти здесь пешком. Как, в сущности, просто все, - так думал, - и - и страшно лишь простотою своею!
Солнце уже ушло за землю, багряно горел запад. Пролетела последняя воронья свадьба, и стала степная осенняя тишина. Мрак подходил быстро, сплошной, черный. В небесной тверди загорались звезды. Шел бодро, ровно, пустынным степным проселком. Первый раз в жизни шел так легко, без всего, неизвестно куда и зачем. Где-то очень далеко на сектантских хуторах лаяли собаки. Стали тьма и ночь, осенняя, безмолвная, в твердом морозце.
Двенадцать верст прошел бодро, незаметно, а потом остановился на минуту - перевязать шнурок у ботинок - и вдруг почувствовал безмерную усталость, заломило ноги - за день избродил уже верст сорок. Впереди лежало село Махмытка, - в юности, студентом, ездил сюда, к солдатке, тайком, - теперь не пойдет к ней - никогда, ни за что, раба! Деревня лежала приплюснутая к земле, заваленная огромными скирдами соломы, пахнущая хлебом и навозом. Встретили лаем собаки, темными шарами выкатились за околицу, к ногам, целая стая.
Прошел мордовский поселок и на русской стороне постучал в окошко, в первую избу, за окном горела-тлела лучина. Отозвались не скоро:
- Хто тама?
- Пустите, люди добрые, ночевать.
- А хто такой?
- Прохожий.
- Ну, сичас.
Вышел мужик, в розовых портах, босиком, с лучиною, осветил, осмотрел.
- Хнязь? Ваше сиятельство! Домудровалси?.. Иди, што ли!
На полу настлали соломы, огромную вязанку, трещал сверчок, пахло копотью и навозом.
- Ложись, хнязь. Спи с богом! Мужик влез на печку, вздохнул, что-то зашептала баба, буркнул мужик, потом сказал громко:
- Хнязь! Ты спи, а утром уходи до света, чтобы не видали. Сам знаешь, время смутная, а ты - барин. Баринов кончать надо!
Трещал сверчок. В углу хрюкали поросята. Лег, не раздеваясь, шляпу положил под голову, сейчас же поймал на шее таракана. В глухой степи, засыпанная хлебом, соломенная, в соломенных скирдах, с избами, проеденными вшами, клопами, блохами, чесоточным клещом, тараканами, прокопченными, вонючими, где живут вместе люди, телята и свиньи, - лежал на соломе князь Ордынин (теперь уже мертвец!), ворочался от блох и думал о том, что сейчас в смрадном тепле, изнеможденный - он испытывает истинное счастье. Подошел поросенок, обнюхал и ушел. В окно смотрела низкая, ясная звезда, - бесконечен мир! Пели на деревне песни.
Как заснул, - не заметил. На рассвете разбудила баба, вывела на зады. Рассвет был синий, холодный, на траву сел сизый заморозок. Пошел быстро, размахивая тростью, с поднятым воротником пальто. Небо было удивительно глубоким и синим, на станции "Разъезд Map" вместе с мешочниками и мешками с мукою князь втиснулся в теплушку и там, прижатый к стене, измазанный белой мукой, - поехал...
Отрывок второй.
Иван Колотуров, председатель, двадцать лет ковырял свои две души, поднимался всегда до зари и делал - копал, бороновал, молотил, стругал, чинил, - делал своими руками, огромными, негнущимися, корявыми. Поднявшись утром, заправлялся картошкой и хлебом и шел из избы, чтобы делать что-либо с деревом, камнем, железом, землею, скотом. Был он работящ, честен, рассудителен. Еще в пятом году (ехал со станции, подсадил человека в мастерской куртке) рассказали ему, что перед богом все равны, что земля - ихняя, мужицкая, что помещики землю украли, что придет время, когда надо будет взяться за дело. Иван Колотуров плохо понял, что надо будет делать, но когда пришла революция, докатилась до степи, - он первый поднялся, чтобы - делать. И почуял тоску. Он хотел делать все честно, он умел делать только руками - копать, пахать, чинить. Его избрали в волостной комитет, - он привык вставать до зари и сейчас же приступать к работе, - теперь до десяти он должен был ничего не делать, в десять он шел в комитет, где с величайшим трудом подписывал бумаги, - но это не было делом: бумаги присылались и отсылались без его воли, он их не понимал, он только подписывал. Он хотел делать. Весной он ушел домой пахать. Осенью его выбрали председателем бедного комитета, он поселился в княжеской экономии, надел братнину солдатскую шинель, подпоясался револьвером.