- Купи минэ! Я - савет, камитет, камисар! купи минэ! Сто рубля! Голодна, товар меням! - и хитро улыбается. - Иди минэ! Баран жарим! Я - савет! велю - продам, не велю - не продам!.. Не ходи в шабры!
Серыми клочьями лежит снег, серой фатой стала изморозь, и не видно бескрайных степных окраин. В селе Старый Курдюм никто не знает, что вон там, за небесным закроем - Азия. Баба, вон та, что приехала с голодающими, думает: "Рожь, ежели на мелестин, при случае по десять рублей обойдется, а на деньги - сто... Тик так же ситец, сарпинка - с чернотой, для старух... Бумазея"...
Двое со свертками под мышками идут по улице. У колодца стоит баба. Один из двоих таинственно подходит к бабе, таинственно говорит:
- Хозяюшка, муку на товар не меняешь?
- А какой - товар-от?
- Манухфактура все-таки. Мелестин, сарпинка... Разный товар.
- Ну, погодь... В какой дом поманю, зайдитя!
Манит. Идут. Стукаются лбами о притолку - входят в избу. В избе в пол-избы печь, на печи древняя старуха и полдюжины ржаных ребят, в углу свинья, в красном углу - хозяин, образа, генерал и царская фамилия.
Крестятся. Кланяются. Жмут по очереди хозяину и всем домочадцам руки. И просят есть, - и едят, молча, жадно, поспешно - свиное сало, свинину, баранину, кашу, похлебку, хлеб, опять свиное сало, опять баранину. Хозяин в красном углу сидит молча, молча наблюдает, - глаза хозяина уросли в бороду.
Хозяин говорит снохе:
- Дунькя, изготовь баня!
Идут мыться, и, когда парятся, Дунька подтаскивает им воды.
Когда гости возвращаются, хозяин говорит Дуньке:
- Дунькя, становь чимодур! И гостям:
- Ну, какой ваш товар-от? покажь!
Гости раскладывают свой товар. Хозяин поглядывает хозяйственным взглядом, молчит. Бабы, и свои, и набившиеся в избу, прилипли к товару, как к меду. Какую-то красную тряпку гость прикладывает к хозяйке, тыкает хозяйку в бок и говорит игриво:
- Хозяин, гляди! На двадцать годов помолодела, - моложе молодухи! - Хозяйка! лезь скорее на печь, прячься от хозяина!
- Отста-а-ань! озарь! - баба расплывается в блин. А гость, кривляясь, обкручивает какой-то брючный шевьёт вокруг ноги, сует всем свое колено и похваляется. Бабы отбирают нужное и ненужное. Другой гость говорит с хозяином - об урожае, о войне, о голоде, о том, как в Москве, у московских, у каждого - сколько хочешь мелестину, мадеполаму, машин и ситцу и как в Москве на улицах падают с голоду замертво.
Подают чай. Все пьют с пятерен, дуют, молчат. Не обманешь - не продашь. Когда выпито по полдюжине стаканов, хозяин, подбоченясь и хмуро, спрашивает:
- Ну, а кака цена-т-от?
Бабы отодвигаются к двери, с лицами наивно-безразличными и затаенно-испуганными, - в дело вошел велец.
- Ваш товар - наши деньги, - откликается поспешно гость. - Мы на муку.
- Известно, на муку! Мука-то у нас теперича шестьдесят два пуд ходит.
Лицо гостя искажается в боли и обиде, гость причитает по-бабьи:
- А-а! Вы свой товар цените, а наш нет?.. А-а... А цену кто набил?.. - все мы?.. Мы с голоду на улицах подыхаем, а вы с нас последнюю шкуру содрать хотите!.. А-а!.. Кто цену набил?.. - кто цену набил?! - все мы!..
- Хозяйка, налей ишшо цаю, - говорит сурово хозяин.
Снова пьют с пятерен, снова торгуются. Опять пьют чай и опять торгуются. Бабы стоят у дверей, покорно молчат. Старуха с печи десятый раз спрашивает: - Хто пришел?.. - К девкам в сенцах уже прилипли парни, обегавшие все село. Хрюкает поросенок. Под печкой квекают молодые петухи.
Наконец хозяин и гости хлопают по рукам: весь товар - чохом - три аршина - пуд. Хозяин доволен, потому что надул гостей. Гости довольны, потому что надули хозяина. Хозяин еще раз кормит гостей - щами со свининой, пшенными блинами со сметаной и маслом, кашей с бараньим салом, - и ведет в трактир распить самогону. Варяжские времена!
У трактира на жерди мотается сиротливо в сером ветре клок сена. Лают по селу собаки. На татарской стороне, где гостям мыли ноги и кормили их на полу, от избы до избы за покупателями тащатся толпы. Тесной кучкой без детей стоит безжизненная мордва. За околицами лежит степь - без конца, без края. Дует из степи холодный ветер, идет дождь, и плачет земля. В трактире мужики пьют самогон, горланят и, подвыпившие, идут к татарину-комиссару заплатить ему тырте и воргасе, чтобы начё отвезти извещеванную рожь на полустанок: рожь повезут ночью, с нарядом дрекольев.
В селе Старый Курдюм по нескольку раз были красные и белые, целые переулки лежат сожженными и разграбленными. В селе Старый Курдюм живут люди, засыпанные хлебом, со свиньями и телятами, которых кормят тоже хлебом; живут с лучиной, лучину зажигают кремнем; живут полунагие... По степи широкими волнами идет разбой и контрреволюция, полыхая далекими ночными заревами, гудя набатом... В селе Старый Курдюм нет молодых мужчин: одни ушли в революцию, другие ушли с белыми.
Сумерки. Серыми сумерками солдатка в тридцать лет (сладко ночами целовать такую солдатку!) останавливает человека, сгорающего последним румянцем чахотки, манит его и шепчет:
- Иди ко мне, парень. Никого обратно нетути. Хлеба дам. Баня топицы.
И в бане, в красных отсветах, человек видит: на животе женщины и в пахах высыпала ровная мраморноватая холодная - сифилитическая - сыпь.
В сумерках кричит что-то истошное: на мечети муэдзин, такой же мужик. В сумерках татары молятся, разостлав свои коврики, устремляя взоры к востоку, к невидимой Азии.
Пролетает последнее черное ожерелье вороньей свадьбы - тоскливой свадьбы.
И обратно по пустой степи ползет поезд № пятьдесят седьмой-смешанный, нагруженный людьми и хлебом.
А "Разъезд Map", где раньше не меняли даже жезлов, строит феерическую карьеру: мечты молодого дежурного сбываются. На "Разъезде Map" стал заградительный отряд, внутренняя пошлина. Теперь поезда здесь стоят сутками. И днем и ночью горят костры и вокруг станции толпы народа. В колодце и в лужах нет уже ни капли воды. И за водой бегают за две версты, на речку. Нельзя пройти двух шагов, чтобы не угодить в человеческий помет. Санитарные теплушки забиты больными. От продовольственного поезда, где строго торчат пулеметы, несутся веселые песни, гремит десяток гармоник. Кругом стон, вопль, плач, мольбы, проклятья. Дежурный с начальником отряда говорит коротко, двумя словами, - дежурный хорошо знает, что такое погладить обшлаг обшлагом, - дежурный может отправить поезд через десять минут и может держать его сутки, - дежурный может принять и отправить поезд ночью, когда заградители "не работают за отсутствием света", - и у дежурного - женщины, вино, деньги, новые платья, отличный табак, конфеты Эйнема и Сиу, - дежурный говорит, как полководец, двумя словами, и ему некогда уже, томясь, бродить по платформе.
Ограбленной черной степью ползет поезд № пятьдесят седьмой-смешанный, забитый людьми, мукой и грязью... Падает, падает в пустыню ночи мокрый снег, кружит ветер, дребезжат теплушки. Ночь. Мрак. Холод. И еще задолго в черной бездне вспыхивают красные огни костров на "Разъезде Map", - страшные, как горячечное марево. В теплушках, где люди сидят и стоят на людях, не спит никто, теплушки глухо молчат. Поезд останавливается медленно, глухо, скрипят колеса. Горят костры, у костров в снегу жмутся люди и валяются мешки. Станционная изба безмолвна. Во мраке, в кучку, со своими двадцатками, собираются теплушечные, старосты поезда № пятьдесят седьмой-смешанный. Снег. Ветер. Двое уходят, приходят. На минуту у станционной избы появляется дежурный, говорит, как полководец.
Тишина.
Шепот.
И по теплушкам бегут поспешно старосты.
В теплушке мрак. Староста задвигает за собою дверь. В теплушке безмолвие.
- Што? - спрашивает кто-то хрипло. Староста дышит поспешно и, кажется, радостно.
- Бабоньки, девоньки, - к вам! - говорит староста поспешным шепотом. - Велел девок да баб, которые получше, посылать к им, к армейцам, - сам, говорит, ничего не могу...
И в теплушке безмолвье, лишь дышит староста.
- Девоньки, бабоньки, - а? Тишина.
- Надо бабам иттить! Ничего не поделаешь, - говорит кто-то хмуро. - Хлеб, хлеб везем! И опять безмолвие.
- Что же, Манюшь, - пойдем... - голос звучит, как лопнувшая струна.
Из теплушек, во мраке, в снег, вылезают сторожко женщины, и за ними поспешно задвигаются двери. Женщины безмолвно, без слов, собираются кучкой. Ждут. Гудят где-то рядом провода. Подходит кто-то, всматривается, говорит шепотом:
- Собралися, - все?.. Пойдемтя... Ничего не исделаешь... Хлеб. Выручайте, бабоньки-девоньки... Которые девоньки целы - вы не ходите, что-ли-ча... уж што уж...
Затем женщины долго стоят у задней теплушки продовольственного поезда, - пока не прибегает парнишка в распоясанной гимнастерке:
- А, бабы! Натерпелися?! Бабов нам надо - по первое число! - говорит он весело. - Да вас целое стадо? Ишь! - столько не требуется, - ишь разохотились! Выбирай, бабы, десятка полтора, которые покраше. Да - мотри! - чтобы здоровы!..
Ночь. Падает, падает снег. Гудят провода. Гудит ветер. Трепещут огни костров. Ночь.
В конторе около дежурного толпятся старосты и, изменяя голоса на какой-то нелепо-сладостный и гнусно-пискливый, наперебой, корячась, угощают дежурного - дыньками, спиртиком, коньячишкой, папиросками, табачкём, ситчиком, драпцем, чайкём... Дежурный, чтобы скоротать ночь, фельдмаршальски рассказывает похабные анекдоты, и старосты гнусно-сладостно смеются, опуская стыдливо глаза.
На рассвете поезд № пятьдесят седьмой-смешанный свистит, дергается, точно срываются позвонки с позвоночного столба, и - уходит с "Разъезда Map".
Хлеб!..
За разъездом в степи лежит курган, по которому и назван разъезд. Когда-то около мара убили человека, и на могильном камне кто-то начертал неумелыми буквами:
"Я был, кто есть ты, -
Но и ты будешь то, что я есть".
Бескрайнюю степь, курган, все занесло снегом, и от надписи на могильном камне остались два слова: