селение Коровино. Там негде было кормить в поле, но как мать моя не любила
останавливаться в деревнях, то мы расположились между последним двором и
околицей. Славного жереха, довезенного в мокрой траве совершенно свежим,
сварили на обед. Мать только что отведала и то по просьбе отца: она считала
рыбу вредною для себя пищей. Мне тоже дали небольшой кусочек с ребер, и я
нашел его необыкновенно вкусным, что утверждал и мой отец. Выкормив
лошадей, мы вскоре после полден, часу во втором пустились в путь. Это был
последний переезд до Багрова, всего тридцать пять верст. Мы торопились,
чтоб приехать поранее, потому что в Коровине, где все знали моего дедушку и
отца, мы услыхали, что дедушка нездоров. В продолжение дороги мы два раза
переехали через реку Насягай по весьма плохим мостам. Первый мост был так
дурен, что мы должны были все выйти из кареты, даже лошадей уносных
отложили и на одной паре коренных кое-как перетащили нашу тяжелую и
нагруженную карету. Тут Насягай был еще невелик, но когда, верст через
десять, мы переехали его в другой раз, то уже увидели славную реку, очень
быструю и глубокую; но все он был, по крайней мере, вдвое меньше Ика, и
урема его состояла из одних кустов. Солнце стояло еще очень высоко, "дерева
в два", как говорил Евсеич, когда мы с крутой горы увидели Багрово, лежащее
в долине между двух больших прудов, до половины заросших камышами, и с
одной стороны окруженное высокими березовыми рощами. Я все это очень хорошо
рассмотрел, потому что гора была крута, карету надобно было подтормозить и
отец пошел со мною пешком. Не знаю отчего, сердце у меня так и билось.
Когда мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее
наполнились слезами и на лице выразилась грусть; хотя и прежде, вслушиваясь
в разговоры отца с матерью, я догадывался, что мать не любит Багрова и что
ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания и даже без
внимания и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины,
которые огорчают мою мать. Отец также сделался невесел. Мне стало грустно,
и я с большим смущением сел в карету. В несколько минут доехали мы до
крыльца дома, который показался мне печальным и даже маленьким в сравнении
с нашим уфимским домом.
БАГРОВО
Бабушка и тетушка встретили нас на крыльце. Они с восклицаниями и, как
мне показалось, со слезами обнимались и целовались с моим отцом и матерью,
а потом и нас с сестрой перецеловали. Я ту же минуту, однако, почувствовал,
что они не так были ласковы с нами, как другие городские дамы, иногда
приезжавшие к нам. Бабушка была старая, очень толстая женщина, одетая точно
в такой шушун и так же повязанная платком, как наша нянька Агафья, а
тетушка была точно в такой же кофте и юбке, как наша Параша. Я сейчас
заметил, что они вообще как-то совсем не то, что моя мать или наши уфимские
гостьи.
К дедушке сначала вошел отец и потом мать, а нас с сестрицей оставили
одних в зале. Мать успела сказать нам, чтоб мы были смирны, никуда по
комнатам не ходили и не говорили громко. Такое приказание вместе с
недостаточно ласковым приемом так нас смутило, что мы оробели и молча
сидели на стуле совершенно одни, потому что нянька Агафья ушла в коридор,
где окружили ее горничные девки и дворовые бабы. Так прошло немало времени.
Наконец вышла мать и спросила: "Где же ваша нянька?" Агафья выскочила из
коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между тем как мы с
самого прихода в залу ее и не видали, а слышали только бормотанье и
шушуканье в коридоре. Мать взяла нас обоих за руки и ввела в горницу
дедушки; он лежал совсем раздетый в постели. Седая борода отросла у него
чуть не на вершок, и он показался мне очень страшен. "Здравствуйте, внучек
и внучка", - сказал он, протянув нам руку. Мать шепнула, чтоб мы ее
поцеловали. "Не разгляжу теперь, - продолжал дедушка, жмурясь и накрыв
глаза рукою, - на кого похож Сережа: когда я его видел, он еще ни на кого
не походил. А Надежа, кажется, похожа на мать. Завтра, бог даст, не встану
ли как-нибудь с постели. Дети, чать, с дороги кушать хотят; покормите же
их. Ну, ступайте, улаживайтесь на новом гнезде".
Мы все вышли. В гостиной ожидал нас самовар. Бабушка хотела напоить
нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно,
нам хотелось; но мать сказала, что она сливок и жирного нам не дает и что
мы чай пьем постный, а вместо сдобных кренделей просила дать обыкновенного
белого хлеба. "Ну, так ты нам скажи, невестушка, - говорила бабушка, - что
твои детки едят и чего не едят: а то ведь я не знаю, чем их потчевать; мы
ведь люди деревенские и ваших городских порядков не знаем". Тетушка
подхватила, что сестрица сама будет распоряжаться и что пусть повар Степан
к ней приходит и спрашивает, что нужно приготовить. Хотя я не понимал тогда
тайной музыки этих слов, но я тут же почувствовал что-то чужое,
недоброхотное. Мать отвечала очень почтительно, что напрасно матушка и
сестрица беспокоятся о нашем кушанье и что одного куриного супа будет
всегда для нас достаточно; что она потому не дает мне молока, что была
напугана моей долговременной болезнью, а что возле меня и сестра привыкла
пить постный чай. Потом бабушка предложила моей матери выбрать для своего
помещенья одну из двух комнат: или залу, или гостиную. Мать отвечала, что
она желала бы занять гостиную, но боится, чтоб не было беспокойно сестрице
от такого близкого соседства с маленькими детьми. Тетушка возразила, что
стена глухая, без двери, и потому слышно не будет, - и мы заняли гостиную.
С нами была железная двойная кровать, которая вся развинчивалась и
разбиралась. Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша
повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный
занавес; знаю только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что
я, много лет спустя, находил большое удовольствие их рассматривать; на
окошки повесили такие же гардины - и комната вдруг получила совсем другой
вид, так что у меня на сердце стало веселее. Дорожные сундуки также
притащили в гостиную и покрыли ковром. Я не забыл своего ящичка с
камешками, а также своих книг и все это разложил в углу на столике. Перед
ужином отец с матерью ходили к дедушке и остались у него посидеть. Нас
также хотели было сводить к нему проститься, но бабушка сказала, что не
надо его беспокоить и что детям пора спать. Оставшись одни в новом своем
гнезде, мы с сестрицей принялись болтать; я сказал одни потому, что нянька
опять ушла и, стоя за дверьми, опять принялась с кем-то шептаться. Я
сообщил моей сестрице, что мне невесело в Багрове, что я боюсь дедушки, что
мне хочется опять в карету, опять в дорогу, и много тому подобного; но
сестрица, плохо понимая меня, уже дремала и говорила такой вздор, что я
смеялся. Наконец сон одолел ее, я позвал няню, и она уложила мою сестру
спать на одной кровати с матерью, где и мне приготовлено было местечко;
отцу же постлали на канапе. Я тоже лег. Мне было сначала грустно, потом
стало скучно, и я заснул. Не знаю, сколько времени я спал, но, проснувшись,
увидел при свете лампады, теплившейся перед образом, что отец лежит на
своем канапе, а мать сидит подле него и плачет.
Мать долго говорила вполголоса, иногда почти шепотом, и я не мог
расслушать в связи всех ее речей, хотя старался как можно вслушиваться. Сон
отлетел от моих глаз, и слова матери: "Как я их оставлю? На кого? Я умру с
тоски; никакой доктор мне не поможет", а также слова отца: "Матушка,
побереги ты себя, ведь ты захвораешь; ты непременно завтра сляжешь в
постель..." - слова, схваченные моим детским напряженным слухом на лету,
между многими другими, встревожили, испугали меня. Мысль остаться в Багрове
одним с сестрой, без отца и матери, хотя была не новою для меня, но как
будто до сих пор не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я
на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное, и потому
многих разговоров не понял, хотя и мог бы понять. Наконец мать, по усильным
просьбам отца, согласилась лечь в постель. Она помолилась богу,
перекрестила нас с сестрой и легла. Я притворился спящим; но в самом деле
заснул уже тогда, когда заснула моя мать.
Оправдалось предсказание моего отца! Проснувшись, я увидел, что он и
Параша хлопотали около моей матери. Она очень захворала; у ней разлилась
желчь и била лихорадка; она и прежде бывала нездорова, но всегда на ногах,
а теперь была так слаба, что не могла встать с постели. Я никогда еще не
видал ее так больною... страх и тоска овладели мной. Я уже понимал, что мои
слезы огорчат больную, что это будет ей вредно - и плакал потихоньку,
завернувшись в широкие полы занавеса, за высоким изголовьем кровати. Отец
увидел это и, погрозя пальцем, указал на мать; я кивнул и потряс головою в
знак того, что понимаю, в чем дело, и не встревожу больную.
Отец ходил к дедушке и, воротясь, сказал, что ему лучше и что он хочет
встать. В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел
отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если
станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой,
какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их
любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня
есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать. Я слышал
в беспрестанно растворяемую дверь, как весело болтала моя сестрица с
бабушкой и тетушкой, и мне было отчего-то досадно на нее. Я слышал, как
повели ее к дедушке, и почувствовал, что сейчас придут за мной.