Предчувствие исполнилось ту же минуту: тетушка прибежала, говоря, что
дедушка меня спрашивает. Отец громко сказал: "Сережа, ступай к дедушке".
Мать тихо подозвала меня к себе, разгладила мои волосы, пристально
посмотрела на мои покрасневшие глаза, поцеловала меня в лоб и сказала на
ухо: "Будь умен и ласков с дедушкой", и глаза ее наполнились слезами.
Каково же было мне идти! Отец остался с матерью, а тетушка повела меня за
руку. Видно, много страдания и страха выражалось на моем лице, потому что
тетушка, остановившись в лакейской, приласкала меня и сказала: "Не бойся,
Сережа! Дедушка тебя не укусит". Я едва мог удерживать слезы, готовые
хлынуть из глаз, и робко переступил порог дедушкиной горницы. Он сидел на
кожаных, старинных, каких-то диковинных креслах, везде по краям унизанных
медными шишечками... Как это странно! Эти кресла и медные шишечки прежде
всего кинулись мне в глаза, привлекли мое внимание и как будто рассеяли и
немного ободрили меня. Дедушка был в халате, на коленях у него сидела
сестрица. Увидя меня, он сейчас спустил ее на пол и ласково сказал:
"Подойди-ка ко мне, Сережа", и протянул руку. Я поцеловал ее. "Что это у
тебя глаза красны? Ты, никак, плакал, да и теперь хочешь плакать? Видно, ты
боишься и не любишь дедушку?" - "Маменька больна", - сказал я, собрав все
силы, чтоб не заплакать. Тут бабушка и тетушка принялись рассказывать, что
я ужасть как привязан к матери, что не отхожу от нее ни на пядь и что она
уже меня так приучила. Говорили много в этом роде; но дедушка как будто не
слушал их, а сам так пристально и добродушно смотрел на меня, что робость
моя стала проходить. "Знаете ли, на кого похож Сережа? - громко и весело
сказал он. - Он весь в дядю, Григорья Петровича". С этими словами он взял
меня, посадил к себе на колени, погладил, поцеловал и сказал: "Не плачь,
Сережа. Мать выздоровеет. Ведь это не смертное", - и начал меня
расспрашивать очень много и очень долго об Уфе и о том, что я там делал, о
дороге и прочее. Я ободрился и разговорился, особенно о книжках и о дороге.
Дедушка слушал меня внимательно, приветливо улыбался, наконец сказал,
как-то значительно посмотря на бабушку и тетушку: "Это хорошо, что ты мать
любишь. Она ходила за тобой, не щадя живота. Ступай к ней, только не шуми,
не беспокой ее и не плачь". Я отвечал, что маменька не увидит, что я
спрячусь в полог, когда захочется плакать, поцеловал руку у дедушки и
побежал к матери. Сестрица осталась. Мать как будто испугалась, услыхав мои
скорые шаги, но увидав мое радостное лицо, сама обрадовалась. Я поспешил
рассказать с малейшими подробностями мое пребывание у дедушки, и кожаные
кресла с медными шишечками также не были забыты: отец и даже мать не могли
не улыбаться, слушая мое горячее и обстоятельное описание кресел. "Слава
богу, - сказала мать, - я вижу, что ты дедушке понравился. Он добрый, ты
должен любить его..." Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять пойду к
нему; но мать возразила, что этого не нужно, и попросила отца сейчас пойти
к дедушке и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет говорить обо
мне и об сестрице. Хотя я, по-видимому, был доволен приемом дедушки, но все
мне казалось, что он не так обрадовался мне, как я ожидал, судя по
рассказам. Я спросил об этом мать. Она отвечала, что дедушка теперь
нездоров, что ему не до нас, а потому он и неласков.
Вместе с Парашей я стал хлопотать и ухаживать около больной, подавая
ей какое-то лекарство, которое она сделала по Бухану, и питье из клюквы.
Она попросила было лимонов, но ей отвечали, что их даже не видывали. "Как я
глупа", - сказала мать как будто про себя и спросила клюквы. Параша сейчас
принесла целую полоскательную чашку, прибавя, что "клюквы у них много: им
каждый год, по первому зимнему пути, по целому возу привозят ее из Старого
Багрова". Потом мать приказала привязать к своей голове черного хлеба с
уксусом, который мне так нравился, что я понемножку клал его к себе в рот;
потом она захотела как будто уснуть и заставила меня читать. Я сейчас
принялся за "Детское чтение", и в самом деле мать заснула и спала целый
час. Я видел в окошко, что сестрица гуляла с нянькой Агафьей по саду, между
разросшимися, старыми, необыкновенной величины кустами смородины и
барбариса, каких я ни прежде, ни после не видывал; я заметил, как
выпархивали из них птички с красно-желтыми хвостиками. Заметил, что из
одного такого куста выпрыгнула пестрая кошка - и мне очень захотелось туда.
Как только мать проснулась и сказала, что ей немножко получше, вошел
отец. Я сейчас попросился гулять в сад вместе с сестрой; мать позволила,
приказав мне не подходить к реке, чего именно я желал, потому что отец
часто разговаривал со мной о своем любезном Бугуруслане и мне хотелось
посмотреть на него поближе. В саду я увидел, что сада нет даже и такого,
какие я видал в Уфе. Это был скорее огород, состоявший из одних ягодных
кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной
ягодами, и из яблонь, большею частью померзших прошлого года, которые были
спилены и вновь привиты черенками; все это заключалось в огороде и было
окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным
множеством грядок с огурцами и всякими огородными овощами, разными
горохами, бобами, редькою, морковью и проч. Вдобавок ко всему везде, где
только было местечко, росли подсолнечники и укроп, который там называли
"копром", наконец, на лощине, заливаемой весенней водой, зеленело страшное
количество капусты... Вся эта некрасивая смесь мне очень понравилась,
нравится даже и теперь, и, конечно, гораздо более подстриженных липовых или
березовых аллей и несчастных елок, из которых вырезывают комоды, пирамиды и
шары. С правой стороны, возле самого дома, текла быстрая и глубокая река
или речка, которая вдруг поворачивала налево и таким образом составляя
угол, с двух сторон точно огораживала так называемый сад. Едва мы успели
его обойти и осмотреть, едва успели переговорить с сестрицей, которая с
помощью няньки рассказала мне, что дедушка долго продержал ее, очень ласкал
и наконец послал гулять в сад, - как прибежал Евсеич и позвал нас обедать;
в это время, то есть часу в двенадцатом, мы обыкновенно завтракали, а
обедали часу в третьем; но Евсеич сказал, что дедушка всегда обедает в
полдень и что он сидит уже за столом. Мы поспешили в дом и вошли в залу.
Дедушка приказал нас с сестрицей посадить за стол прямо против себя, а как
высоких детских кресел с нами не было, то подложили под нас кучу подушек, и
я смеялся, как высоко сидела моя сестрица, хотя сам сидел немного пониже. Я
вспомнил, что, воротившись из саду, не был у матери, и стал проситься
сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал
проситься и что я схожу после обеда; он сказал эти слова таким строгим
голосом, какого я никогда не слыхивал, - и я замолчал. Дедушка хотел нас
кормить разными своими кушаньями, но бабушка остановила его, сказав, что
Софья Николавна ничего такого детям не дает и что для них приготовлен суп.
Дедушка поморщился и сказал: "Ну, так пусть отец кормит их как знает". Сам
он и вся семья ели постное, и дедушка, несмотря на то что первый день как
встал с постели, кушал ботвинью, рыбу, раки, кашу с каким-то постным
молоком и грибы. Запах постного масла бросился мне в нос, и я сказал: "Как
нехорошо пахнет!" Отец дернул меня за рукав и опять шепнул мне, чтоб я не
смел этого говорить, но дедушка слышал мои слова и сказал: "Эге, брат,
какой ты нежен-ка". Бабушка и тетушка улыбнулись, а мой отец покраснел.
После обеда дедушка зашел к моей матери, которая лежала в постели и ничего
в этот день не ела. Посидев немного, он пошел почивать, и вот наконец мы
остались одни, то есть: отец с матерью и мы с сестрицей. Тут я узнал, что
дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя
мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя
прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту
поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам. Мать
отвечала ему, как мне рассказывали, что теперешняя ее болезнь дело
случайное, что она скоро пройдет и что для поездки в Оренбург ей нужно
несколько времени оправиться. Снова поразила меня мысль об разлуке с
матерью и отцом. Оставаться нам одним с сестрицей в Багрове на целый месяц
казалось мне так страшно, что я сам не знал, чего желать. Я вспомнил, как
сам просил еще в Уфе мою мать ехать поскорее лечиться, но слова, слышанные
мною в прошедшую ночь: "Я умру с тоски, никакой доктор мне не поможет",
поколебали во мне уверенность, что мать воротится из Оренбурга здоровою.
Все это я объяснял ей и отцу как умел, сопровождая свои объяснения слезами;
но для матери моей нетрудно было уверить меня во всем, что ей угодно, и
совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать
только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно
вылечит ее доктор. С этих пор я заметил, что мать сделалась осторожна и не
говорила при мне ничего такого, что могло бы меня встревожить или испугать,
а если и говорила, то так тихо, что я ничего не мог расслышать. Она
заставляла меня долее обыкновенного читать, играть с сестрицей и гулять с
Евсеичем; даже отпускала с отцом на мельницу и на остров. Пруд и остров
очень мне нравились, но, конечно, не так, как бы понравились в другое время
и как горячо полюбил я их впоследствии.
Через несколько дней мать встала с постели; ее лихорадка и желчь
прошли, но она еще больше похудела и глаза ее пожелтели. Скоро я заметил,