что стали решительно сбираться в Оренбург и что сам дедушка торопил
отъездом, потому что путь был неблизкий. Один раз мать при мне говорила
ему, что боится обременить матушку и сестрицу присмотром за детьми; боится
обеспокоить его, если кто-нибудь из детей захворает. Но дедушка возразил, и
как будто с сердцем, что это все пустяки, что ведь дети не чужие и что кому
же, как не родной бабушке и тетке, присмотреть за ними. Мать говорила, что
нянька у нас не благонадежна и что уход за мной она поручает Ефрему, очень
доброму и усердному человеку, и что он будет со мной ходить гулять. Дедушка
отвечал: "Ну что же, хорошо. Ефрем доброй породы, а не то, пожалуй, я дам
тебе свою Аксютку ходить за детьми". Мать отклонила такое милостивое
предложение под разными предлогами; она знала, что Аксинья недобрая.
Дедушка с неудовольствием промолвил: "Ну, как хочешь; я ведь с своей
Аксюткой не навязываюсь". Слышал я также, как моя мать просила и молила со
слезами бабушку и тетушку не оставить нас, присмотреть за нами, не кормить
постным кушаньем, и, в случае нездоровья, не лечить обыкновенными их
лекарствами: гарлемскими каплями и эссенцией долгой жизни, которыми они
лечили всех, и стариков и младенцев, от всех болезней. Бабушка и тетушка,
которые были недовольны, что мы остаемся у них на руках, и даже не скрывали
этого, обещали, покоряясь воле дедушки, что будут смотреть за нами неусыпно
и выполнять все просьбы моей матери. На всякий случай мать оставила
некоторые лекарства из своей аптеки и даже написала, как и когда их
употреблять, если кто-нибудь из нас захворает. Это было поручено тетушке
Татьяне Степановне, которая все-таки была подобрее других и не могла не
чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с
маленькими детьми.
Все это время, до отъезда матери, я находился в тревожном состоянии и
даже в борьбе с самим собою. Видя мать бледною, худою и слабою, я желал
только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или
оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска
от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой,
которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало
любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое
воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные
картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял
даже гулянье по саду и прибегал к матери как безумный, в тоске и страхе.
Несколько раз готов я был броситься к ней на шею и просить, чтоб она не
ездила или взяла нас с собою; но больное ее лицо заставляло меня
опомниться, и желанье, чтоб она ехала лечиться, всегда побеждало мою тоску
и страх. Я не понимаю теперь, отчего отец и мать решились оставить нас в
Багрове. Они ехали в той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться
в ней; но мать никогда не имела этого намерения и еще в Уфе сказала мне,
что ни под каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать
одна с отцом; это намеренье ни разу не поколебалось и в Багрове, и я вполне
верил в невозможность переменить его.
Через неделю, которая, несмотря на мою печаль и мучительные тревоги,
необыкновенно скоро прошла для меня, отец и мать уехали. При прощанье я уже
не умел совладеть с собою, и мы оба с сестрой плакали и рыдали; мать также.
Когда карета съехала со двора и пропала из моих глаз, я пришел в
исступленье, бросился с крыльца и побежал догонять карету с криком:
"Маменька, воротись!" Этого никто не ожидал, и потому не вдруг могли меня
остановить; я успел перебежать через двор и выбежать на улицу. Евсеич
первый догнал меня, за ним бежало множество народа; он схватил меня и,
крепко держа на руках, принес домой. Дедушка с бабушкой стояли на крыльце,
а тетушка шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я
ничего не слушал, кричал, плакал и старался вырваться из крепких рук
Евсеича. Когда он взошел на крыльцо, поставил меня на ноги перед дедушкой,
дедушка сердито крикнул: "Перестань реветь. О чем плачешь? Мать воротится,
не останется жить в Оренбурге". И я присмирел. Дедушка пошел в свою
горницу, и я слышал, как бабушка, идя за ним, говорила: "Вот, батюшка, сам
видишь. Много будет нам хлопот: дети очень избалованы". Тетушка взяла меня
за руку и повела в гостиную, то есть в нашу спальную комнату. Милая моя
сестрица, держась за другую мою руку и сама обливаясь тихими слезами,
говорила: "Не плачь, братец, не плачь". Когда мы вошли в гостиную и я
увидел кровать, на которой мы обыкновенно спали вместе с матерью, я
бросился на постель и снова принялся громко рыдать. Тетушка, Евсеич и
нянька Агафья употребляли все усилия, чтоб успокоить меня книжками,
штуфами, игрушками и разговорами. Евсеич пробовал остановить мои слезы
рассказами о дороге, о Деме, об уженье и рыбаках, но все было напрасно;
только утомившись от слез и рыданья, я наконец, сам не знаю как, заснул.
ПРЕБЫВАНИЕ В БАГРОВЕ БЕЗ ОТЦА И МАТЕРИ
И с лишком месяц прожили мы с сестрицей, без отца и матери, в
негостеприимном тогда для нас Багрове, большую часть времени заключенные в
своей комнате, потому что скоро наступила сырая погода и гулянье наше по
саду прекратилось. Вот как текла эта однообразная и невеселая жизнь: как
скоро мы просыпались, что бывало всегда часу в восьмом, нянька водила нас к
дедушке и бабушке; с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда
почти и не говорили, потом отсылали нас в нашу комнату; около двенадцати
часов мы выходили в залу обедать; хотя от нас была дверь прямо в залу, но
она была заперта на ключ и даже завешена ковром, и мы проходили через
коридор, из которого тогда еще была дверь в гостиную. За обедом нас всегда
сажали на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких
подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей,
которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не
говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись,
начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за
моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал;
то же делала нянька Агафья с моей сестрицей. После они сказали нам, чтобы
мы не смели говорить, когда старый барин, то есть дедушка, не весел. После
обеда мы сейчас уходили в свою комнату, куда в шесть часов приносили нам
чай; часов в восемь обыкновенно ужинали, и нас точно так же, как к обеду,
водили в залу и сажали против дедушки; сейчас после ужина мы прощались и
уходили спать. Первые дни заглядывала к нам в комнату тетушка и как будто
заботилась о нас, а потом стала ходить реже и наконец совсем перестала. Мы
только и видались с нею и со всеми за обедом, ужином, при утреннем
здорованье и вечернем прощанье. Сначала заглядывали к нам, под разными
предлогами, горничные девчонки и девушки, даже дворовые женщины, просили у
нас "поцеловать ручку", к чему мы не были приучены и потому не соглашались,
кое о чем спрашивали и уходили; потом все совершенно нас оставили, и,
кажется, по приказанью бабушки или тетушки, которая (я сам слышал)
говорила, что "Софья Николавна не любит, чтоб лакеи и девки разговаривали с
ее детьми". Нянька Агафья от утреннего чая до обеда и от обеда до вечернего
чая также куда-то уходила, но зато Евсеич целый день не отлучался от нас и
даже спал всегда в коридоре у наших дверей. Он или забавлял нас рассказами,
или играл с нами, или слушал мое чтение. Тут-то мы еще больше сжились с
милой моей сестрицей, хотя она была так еще мала, что я не мог вполне
разделять с ней всех моих мыслей, чувств и желаний. Она, например, не
понимала, что нас мало любят, а я понимал это совершенно; оттого она была
смелее и веселее меня и часто сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и
теткой; ее и любили за то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка; он
даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице. Я очень это
видел, но не завидовал милой сестрице, во-первых, потому, что очень любил
ее, и, во-вторых, потому, что у меня не было расположенья к дедушке и я
чувствовал всегда невольный страх в его присутствии. Должно сказать, что
была особенная причина, почему я не любил и боялся дедушки: я своими
глазами видел один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из
своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики. Нянька Агафья не
замедлила мне все объяснить, хотя добрый Евсеич понял, зачем она
рассказывает дитяти то, о чем ему и знать не надо.
И так-неприметно устроился у нас особый мир в тесном углу нашем, в
нашей гостиной комнате. Первые дни после отъезда отца и матери я провел в
беспрестанной тоске и слезах, но мало-помалу успокоился, осмотрелся вокруг
себя и устроился. Всякий день я принимался учить читать маленькую сестрицу,
и совершенно без пользы, потому что во все время пребывания нашего в
Багрове она не выучила даже азбуки. Всякий день заставлял ее слушать
"Детское чтение", читая сряду все статьи без исключения, хотя многих сам не
понимал. Бедная слушательница моя часто зевала, напряженно устремив на меня
свои прекрасные глазки, и засыпала иногда под мое чтение; тогда я
принимался с ней играть, строя городки и церкви из чурочек или дома, в
которых хозяевами были ее куклы; самая любимая ее игра была игра "в гости":
мы садились по разным углам, я брал к себе одну или две из ее кукол, с
которыми приезжал в гости к сестрице, то есть переходил из одного угла в
другой. У сестрицы всегда было несколько кукол, которые все назывались ее