с рекою, и вся рыба оставалась до будущей весны в озере. Огромные щуки и
жерехи то и дело выскакивали из воды, гоняясь за мелкой рыбою, которая
металась и плавилась беспрестанно. Местами около берегов и трав рябила вода
от рыбьих стай, которые теснились на мель и даже выскакивали на береговую
траву: мне сказали, что это рыба мечет икру. Всего более водилось в озере
окуней и особенно лещей. Мы размотали удочки и принялись удить. Отец взял
самую большую, с крепкою лесою, насадил какого-то необыкновенно толстого
червяка и закинул как можно дальше: ему хотелось поймать крупную рыбу; мы
же с Евсеичем удили на средние удочки и на маленьких навозных червячков.
Клев начался в ту же минуту; беспрестанно брали средние окуни и подлещики,
которых я еще и не видывал. Я пришел в такое волнение, в такой азарт, как
говорил Евсеич, что у меня дрожали руки и ноги и я сам не помнил, что
делал. У нас поднялась страшная возня от частого вытаскиванья рыбы и
закидыванья удочек, от моих восклицаний и Евсеичевых наставлений и
удержанья моих детских порывов, а потому отец, сказав: "Нет, здесь с вами
ничего не выудишь хорошего", сел в лодку, взял свою большую удочку, отъехал
от нас несколько десятков сажен подальше, опустил на дно веревку с камнем,
привязанную к лодке, и стал удить. Множество и легкость добычи охладили,
однако, горячность мою и моего дядьки, который, право, горячился не меньше
меня. Он стал думать, как бы и нам выудить покрупнее. "Давай, соколик,
удить со дна, - сказал он мне, - и станем насаживать червяков побольше, и я
закину третью удочку на хлеб". Я, разумеется, охотно согласился: наплавки
передвинули повыше, так что они уже не стояли, а лежали на воде, червяков
насадили покрупнее, а Евсеич навздевал их даже десяток на свой крючок, на
третью же удочку насадил он кусок умятого хлеба, почти в орех величиною.
Рыба вдруг перестала брать, и у нас наступила совершенная тишина. Как
нарочно, для подтвержденья слов моего отца, что с нами ничего хорошего не
выудишь, у него взяла какая-то большая рыба; он долго возился с нею, и мы с
Евсеичем, стоя на мостках, принимали живое участие. Вдруг отец закричал:
"Сорвалась!" и вытащил из воды пустую удочку; крючок, однако, остался цел.
"Видно, я не дал хорошенько заглотать", - с досадою сказал он; снова
насадил крючок и снова закинул удочку. Евсеич очень горевал. "Экой грех, -
говорил он, - теперь уж другая не возьмет. Уж первая сорвалась, так удачи
не будет!" Я же, вовсе не видавший рыбы, потому что отец не выводил ее на
поверхность воды, не чувствовавший ее тяжести, потому что не держал удилища
в руках, не понимавший, что по согнутому удилищу можно судить о величине
рыбы, я не так близко к сердцу принял эту потерю и говорил, что, может
быть, это была маленькая рыбка. Несколько времени мы сидели в совершенной
тишине, рыба не трогала. Мне стало скучно, и я попросил Евсеича переладить
мою удочку по-прежнему; он исполнил мою просьбу; наплавок мой встал, и клев
начался немедленно; но свои удочки Евсеич не переправлял, и его наплавки
спокойно лежали на воде. Я выудил уже более двадцати рыб, из которых двух
не мог вытащить без помощи Евсеича; правду сказать, он только и делал, что
снимал рыбу с моей удочки, сажал ее в ведро с водой или насаживал червяков
на мой крючок; своими удочками ему некогда было заниматься, а потому он и
не заметил, что одного удилища уже не было на мостках и что какая-то рыба
утащила его от нас сажен на двадцать. Евсеич поднял такой крик, что испугал
меня; Сурка, бывший с нами, начал лаять. Евсеич стал просить и молить моего
отца, чтоб он поймал плавающее удилище. Отец поспешно исполнил его просьбу:
поднял камень в лодку и, гребя веслом то направо, то налево, скоро догнал
Евсеичево удилище, вытащил очень большого окуня, не отцепляя положил его в
лодку и привез к нам на мостки. В этом происшествии я уже принимал гораздо
живейшее участие; крики и тревога Евсеича привели меня в волнение: я прыгал
от радости, когда перенесли окуня на берег, отцепили и посадили в ведро.
Вероятно, рыба была испугана шумом и движеньем подъезжавшей лодки: клев
прекратился, и мы долго сидели, напрасно ожидая новой добычи. Только к
вечеру, когда солнышко стало уже садиться, отец мой выудил огромного леща,
которого оставил у себя в лодке, чтобы не распугать, как видно, подходившую
рыбу; держа обеими руками леща, он показал нам его только издали. У меня
начали опять брать подлещики, как вдруг отец заметил, что от воды стал
подыматься туман, закричал нам, что мне пора идти к матери, и приказал
Евсеичу отвести меня домой. Очень не хотелось мне идти, но я уже столько
натешился рыбною ловлею, что не смел попросить позволения остаться и,
помогая Евсеичу обеими руками нести ведро, полное воды и рыбы, хотя в
помощи моей никакой надобности не было и я скорее мешал ему, - весело пошел
к ожидавшей меня матери. Покуда я удил, вытаскивая рыбу, или наблюдая за
движением наплавка, или беспрестанно ожидая, что вот сейчас начнется
клев, - я чувствовал только волнение страха, надежды и какой-то охотничьей
жадности; настоящее удовольствие, полную радость я почувствовал только
теперь, с восторгом вспоминая все подробности и пересказывая их Евсеичу,
который сам был участник моей ловли, следовательно, знал все так же хорошо,
как и я, но который, будучи истинным охотником, также находил наслаждение в
повторении и воспоминании всех случайностей охоты. Мы шли и оба кричали,
перебивая друг друга своими рассказами, даже останавливались иногда,
ставили ведро на землю и доканчивали какое-нибудь горячее воспоминание: как
тронуло наплавок, как его утащило, как упиралась или как сорвалась рыба;
потом снова хватались за ведро и спешили домой. Мать, сидевшая на каменном
крыльце или, лучше сказать, на двух камнях, заменявших крыльцо для входа в
наше новое, недостроенное жилище, издали услышала, что мы возвращаемся, и
дивилась, что нас долго нет. "О чем это вы с Евсеичем так громко
рассуждали?" - спросила она, когда мы подошли к ней. Я снова принялся
рассказывать, Евсеич тоже. Хотя я не один уже раз замечал, что мать
неохотно слушает мои горячие описания рыбной ловли, - в эту минуту я все
забыл. В подтверждение наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра то
ту, то другую рыбу, а как это было затруднительно, то наконец вытряхнули
всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления не произвела наша
рыба на мою мать. Угомонившись от рассказов, я заметил, что перед матерью
был разведен небольшой огонь и курились две-три головешки, дым от которых
прямо шел на нее. Я спросил, что это значит? Мать отвечала, что она не
знала, куда деваться от комаров, и только тут, вглядевшись в мое лицо, она
вскрикнула: "Посмотри-ка, что сделали с тобою комары! У тебя все лицо
распухло и в крови". В самом деле, я был до того искусан комарами, что
лицо, шея и руки у меня распухли. И всего этого я даже не заметил - так уже
страстно полюбил я уженье. Что же касается до комаров, то я никогда и
нигде, во всю мою жизнь, не встречал их в таком множестве, да еще в
соединении с мушкарою, которая, по-моему, еще несноснее, потому что
забивается человеку в рот, нос и глаза. Причиною множества комаров и
мушкары было изобилие стоячей воды и леса. Наконец комары буквально одолели
нас, и мы с матерью ушли в свою комнату без дверей и окон, а как она не
представляла никакой защиты, то сели на кровать под рединный полог, и хотя
душно было сидеть под ним, но зато спокойно. Полог - единственное спасение
от вечерних и ночных нападений комаров. - Отец воротился, когда уже стало
темно; он поймал еще двух очень больших лещей и уверял, что клев не
прекращался и что он просидел бы всю ночь на лодке, если б не боялся
встревожить нас. "Боже мой, - подумал я, - когда я буду большой, чтоб
проводить целые ночи с удочкой и Суркой на берегу реки или озера?.." -
потому что лодки я прибаивался.
На другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом с милой
моей сестрицей, мы встали бодры и веселы. Мать с удовольствием заметила,
что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти прошли;
с вечера натерли мне лицо, шею и руки каким-то составом; опухоль опала,
краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что
она рано улеглась под наш полог.
Началось деятельное устройство нашей полукочевой жизни, а главное -
устройство особенного приготовления и правильного употребления кумыса. Для
этого надобно было повидаться с башкирским кантонным старшиной, Мавлютом
Исеичем (так звали его в глаза, а за глаза - Мавлюткой), который был один
из вотчинников, продавших нам Сергеевскую пустошь. Он жил если не в деревне
Киишки, то где-нибудь очень близко, потому что отец посылал его звать к
себе, и посланный воротился очень скоро с ответом, что Мавлютка сейчас
будет. В самом деле, едва мы успели напиться чаю, как перед нашими воротами
показалась какая-то странная громада верхом на лошади. Громада подъехала к
забору, весьма свободно сошла с лошади, привязала ее к плетню и ввалилась к
нам на двор. Мы сидели на своем крыльце; отец пошел навстречу гостю,
протянул ему руку и сказал: "Салям маликум, Мавлют Исеич". Я разинул рот от
изумления. Передо мной стоял великан необыкновенной толщины; в нем было два
аршина двенадцать вершков роста и двенадцать пудов веса, как я после узнал;
он был одет в казакин и в широчайшие плисовые шальвары; на макушке толстой
головы чуть держалась вышитая золотом запачканная тюбетейка; шеи у него не
было; голова с подзобком плотно лежала на широких плечах; огромная саблища
тащилась по земле - и я почувствовал невольный страх: мне сейчас