Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 25 из 70)

забывать несчастное происшествие с верховой лошадкой, обнаружившее мою

трусость и покрывшее меня, как я тогда думал, вечным стыдом. Мать и отец и

не поминали об этом, а моя сестрица и подавно. Но Евсеич, мой добрый

дядька, неугомонный Евсеич корил меня беспрестанно. "Эх ты, соколик, -

говорил он, - ну, чего оробел? Лошадка пресмирная, а ты давай кричать. Ведь

это ты не лошади испугался, а чужих людей. Я ведь говорил, что ты чужих

боишься. Ну, какой ты будешь кавалер? А про войну читать и рассказывать

любишь. Послушаешь тебя, так ты один на целый полк пойдешь!" Эти простые

речи, сказанные без всякого умысла, казались мне самыми язвительными

укоризнами. Я доказывал Евсеичу, что это совсем другое, что на войне я не

испугаюсь, что с греками я бы на всех варваров пошел. Но мысленно я уже

давал обещание себе: во-первых, не говорить с Евсеичем о "походе младшего

Кира", о котором любил ему рассказывать, и, во-вторых, преодолеть мой страх

и выучиться ездить верхом. Я стал просить об этом отца и мать и получил в

ответ: "Ну, куда еще тебе верхом ездить!" - и ответ мне очень не

понравился. Между тем укоризны Евсеича продолжались и так оскорбляли меня,

что я иногда сердился на него, а иногда плакал потихоньку. Я решился

попросить, чтоб он не говорил более об этом, и добрый Евсеич наконец

перестал поминать про алмантаевское приключение. Я успокоился и стал

забывать о нем. Вдруг приехали Булгаковы со старшими детьми. Точно

что-нибудь укололо меня в сердце! Я подумал, что как увидят меня, так и

начнут смеяться, и хотя этого не случилось при первой встрече, но

ежеминутное ожидание насмешек так смущало меня, что я краснел беспрестанно

безо всякой причины. Слава богу, все, кроме меня, забыли мой позор!.. Гости

прожили у нас несколько дней. Без А.П.Мансурова, этого добрейшего и

любезнейшего из людей, охоты не клеились, хотя была и тоня, только днем, а

не ночью и, разумеется, не так изобильная, хотя ходили на охоту с ружьями и

удили целым обществом на озере. Однако всем было весело, кроме меня, и с

тайною радостью проводил я больших и маленьких гостей, впрочем, очень милых

и добрых детей.

Проводя гостей, отец вздумал потянуть неводом известное рыбное плесо

на реке Белой, которая текла всего в полуверсте от нашего жилья: ему очень

хотелось поймать стерлядей, и он даже говорил мне: "Что, Сережа, кабы

попалась белорыбица или осетр?" Я уверял, что непременно попадет! Мы

поехали после обеда с целым обозом: повезли две лодки, невод и взяли с

собой всех людей. Белая тут была неширока, потому что речка Уршак и

довольно многоводная река Уфа в нее еще не впадали; она понравилась мне

более, чем под городом: песков было менее, русло сжатее, а берега гораздо

живописнее. Отец взял с собою ружье и, как нарочно, на дороге попалась нам

целая стая куропаток; отец выстрелил и двух убил. Это был первый охотничий

выстрел, произведенный при мне и очень близко от меня. Он произвел на меня

сильное впечатление, и не страха, а чувства какого-то приятного волнения;

когда же я увидел застреленную куропатку, особенно же когда, увлеченный

примером окружающих, я бросился ловить другую, подстреленную, я чувствовал

уже какую-то жадность, какую-то неизвестную мне радость. И куда девалась

моя жалостливость: окровавленные, бьющиеся красивые эти птички не возбудили

во мне никакого сострадания.

Только что мы успели запустить невод, как вдруг прискакала целая толпа

мещеряков: они принялись громко кричать, доказывая, что мы не можем ловить

рыбу в Белой потому, что воды ее сняты рыбаками; отец мой не захотел

ссориться с близкими соседями, приказал вытащить невод, и мы ни с чем

должны были отправиться домой. Все люди наши были так недовольны, так не

хотелось им уступить, что даже не вдруг послушались приказания моего отца.

Если бы не он, вышла бы непременно драка. Мне тоже это было очень досадно,

хотя я чувствовал немножко, что мещеряки правы, и только две застреленные

куропатки, которых я держал в своих руках, меня утешали.

Давно уже поспела полевая клубника, лакомиться которою позволяли нам

вдоволь. Мать сама была большая охотница до этих ягод, но употреблять их

при кумысе доктора запрещали. Вместо прежних бесцельных прогулок мать стала

ездить в поле по ягоды, предпочтительно на залежи. Это удовольствие было

для меня совершенно неизвестно и сначала очень мне нравилось, но скоро

наскучило; все же окружающие меня, и мужчины, и женщины, постоянно

занимались этим делом очень горячо. Мы ездили за клубникой целым домом, так

что только повар Макей оставался в своей кухне, но и его отпускали после

обеда, и он всегда возвращался уже к вечеру с огромным кузовом чудесной

клубники. У всякого была своя посуда: у кого ведро, у кого лукошко, у кого

бурак*, у кого кузов. Мать обыкновенно скоро утомлялась собиранием ягод и

потому садилась на дроги, выезжала на дорогу и каталась по ней час и более,

а потом заезжала за нами; сначала мать каталась одна или с отцом, но через

несколько дней я стал проситься, чтобы она брала меня с собою, и потом я

уже всегда ездил прогуливаться с нею. У нас с сестрицей были прекрасные с

крышечками берестовые бурачки, испещренные вытисненными на них узорами.

Милая моя сестрица не умела брать ягод, то есть не умела различать спелую

клубнику от неспелой. Я слышал, как ее нянька Параша, всегда очень ласковая

и добрая женщина, вытряхивая бурачок, говорила: "Ну, барышня, опять набрала

зеленухи!" - и потом наполняла ее бурачок ягодами из своего кузова; у меня

же оказалась претензия, что я умею брать ягоды и что моя клубника лучше

Евсеичевой: это, конечно, было несправедливо. Вследствие той же претензии я

всегда заявлял, что сестрица не сама брала и что я видел, как Параша

насыпала ее бурачок своей клубникой. По возвращении домой начиналась новая

возня с ягодами: в тени от нашего домика рассыпали их на широкий чистый

липовый лубок, самые крупные отбирали на варенье, потом для кушанья, потом

для сушки; из остальных делали русскими татарские пастилы; русскими

назывались пастилы толстые, сахарные или медовые, процеженные сквозь

рединку, а татарскими - тонкие, как кожа, со всеми ягодными семечками,

довольно кислые на вкус. Эти приготовления занимали меня сначала едва ли не

более собирания ягод; но наконец и они мне наскучили. Более всего любил я

смотреть, как мать варила варенье в медных блестящих, тазах на тагане, под

которым разводился огонь, - может быть, потому, что снимаемые с кипящего

таза сахарные пенки большею частью отдавались нам с сестрицей; мы с ней

обыкновенно сидели на земле, поджав под себя ноги, нетерпеливо ожидая,

когда масса ягод и сахара начнет пузыриться и покрываться беловатою

пеленою.

______________

* Бурак - ведерко из бересты с деревянным дном и крышкой.

Отец езжал иногда в поле с сетками и дудками ловить перепелов. Я

просился несколько раз, но мать не позволяла. Я уже перестал проситься, и

вдруг совершенно неожиданно мать отпустила меня один раз с отцом и Федором

посмотреть на эту охоту. Она мне очень понравилась: когда на тихий писк

дудочки прибегали перепела, подходили под разостланную на траве сеть, когда

мы все трое вскакивали, а испуганная и взлетевшая перепелочка попадалась в

сетку, - я чувствовал сильное волнение. Но мне захотелось действовать

самому, то есть самому манить перепелов. Бить в дудки заранее учил меня

Федор, считавшийся в этом деле великим мастером, и я тотчас подумал, что я

сам такой же мастер. Я пристал к отцу и Федору с неотступными просьбами, и

желание мое исполнили, но опыт доказал, что я вовсе не умею манить: на мои

звуки не только перепела не шли под сеть, но даже не откликались. Я очень

огорчился и уже в другой раз не просился на эту охоту.

Время для питья кумыса как лекарства проходило; травы достигли

зрелости, а некоторые даже начинали сохнуть; кобылье молоко теряло свое

целебное свойство, и мы в исходе июля переехали в Уфу. Кумыс и деревенская

жизнь сделали моей матери большую пользу. С грустью оставлял я Сергеевку и

прощался с ее чудесным озером, мостками, с которых удил, к которым привык и

которых вид до сих пор живет в моей благодарной памяти; простился с

великолепными дубами, под тенью которых иногда сиживал и которыми всегда

любовался. Простился - очень надолго.

ВОЗВРАЩЕНИЕ В УФУ К ГОРОДСКОЙ ЖИЗНИ

Двухмесячное пребывание в деревне или, правильнее сказать, в

недостроенном домишке на берегу озера, чистый воздух, свобода, уженье, к

которому я пристрастился, как только может пристраститься ребенок, - все

это так разнилось с нашей городской жизнью, что Уфа мне опостылела. Я

загорел, как арап, и одичал, по общему выражению всех наших знакомых. Сад

наш сделался мне противен, и я не заглядывал в него даже тогда, когда милая

моя сестрица весело гуляла в нем; напрасно звала она меня побегать,

поиграть или полюбоваться цветами, которыми по-прежнему были полны наши

цветники. Я даже сердился на маленькую свою подругу, доказывая ей, что

после сергеевских дубов, озера и полей гадко смотреть на наш садишко с

тощими яблонями. Иногда я выходил только для того, чтоб погладить,

приласкать Сурку и поиграть с ним; житье в Сергеевке так сблизило нас, что

один вид Сурки, напоминая мне мою блаженную деревенскую жизнь, производил

на меня приятное впечатление. Между тем загар мой не проходил, и мать

принялась меня чем-то лечить от него; это было мне очень досадно, и я

повиновался очень неохотно. Я не мог обратиться вдруг к прежним своим

занятиям и игрушкам, я считал уже себя устаревшим для них. Чистописание мне