Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 27 из 70)

нашу детскую доходили слухи о том, о чем толковали в девичьей и лакейской,

а толковали там всего более о скоропостижной кончине государыни, прибавляя

страшные рассказы, которые меня необыкновенно смутили; я побежал за

объяснениями к отцу и матери, и только твердые и горячие уверения их, что

все эти слухи совершенный вздор и нелепость, могли меня успокоить. Тогда я

побежал в детскую и старался из всех сил убедить Парашу и других,

заходивших в нашу комнату, в нелепости их рассказов, но - без всякого

успеха! Мне отвечали, что я "еще маленький и ничего не смыслю". Я обижался

и очень сердился. После я узнал, что Параше и другим с этих пор строго

запретили сообщать мне нелепые толки, ходившие в народе.

______________

* Гатчинские - здесь: сторонники Павла I, который жил во время

царствования Екатерины II в опале в Гатчине.

Всякий день ожидали новых событий, но по отдаленности Уфы медленно

доходили туда известия из столиц. Губернатор В.** скоро уехал, вызванный

будто бы секретно императором, как говорили потихоньку.

Скоро наступила жестокая зима, и мы окончательно заключились в своих

детских комнатках, из которых занимали только одну. Чтение книг, писанье

прописей и занятия арифметикой, которую я понимал как-то тупо и которой

учился неохотно, - все это увеличилось само собою, потому что прибавилось

времени: гостей стало приезжать менее, а гулять стало невозможно. Доходило

дело даже до "Древней Вивлиофики".

Раз как-то вслушался я между слов, что дедушка нездоров; но, кажется,

никто об его болезни не беспокоился, и я почти забыл о ней. Вдруг, когда мы

все сидели за обедом, подали отцу письмо, присланное с нарочным из Багрова.

Отец распечатал его, начал читать, заплакал и передал матери. Она прочла и

хотя не заплакала, но встревожилась. Мы кончили обед очень скоро, и я

заметил, что отец с матерью ничего не ели. После обеда они ушли в спальню,

нас выслали и о чем-то долго говорили; когда же нам позволили прийти, отец

уже куда-то сбирался ехать, а мать, очень огорченная, сказала мне: "Ну,

Сережа, мы все поедем в Багрово: дедушка умирает". С горестным изумлением

выслушал я такие слова. Я уже знал, что все люди умирают, и смерть, которую

я понимал по-своему, казалась мне таким страшилищем и злым духом, что я

боялся о ней и подумать. Мне было жаль дедушки, но совсем не хотелось

видеть его смерть или быть в другой комнате, когда он, умирая, станет

плакать и кричать. Смущала меня также мысль, что маменька от этого

захворает. "Да как же мы поедем зимой, - думал я, - ведь мы с сестрицей

маленькие, ведь мы замерзнем?" Все такие мысли крепко осадили мою голову, и

я, встревоженный и огорченный до глубины души, сидел молча, предаваясь

печальным картинам моего горячего воображения, которое разыгрывалось у меня

час от часу более. Кроме страха, что дедушка при мне умрет, Багрово само по

себе не привлекало меня. Я не забыл нашего печального в нем житья без отца

и матери, и мне не хотелось туда ехать, особенно зимой. Приехал отец, вошел

в спальню торопливо и сказал как будто весело, что меня очень удивило:

"Слава богу, все нашел! Возок дает нам С.И.Аничков, а кибитку - Мисайловы.

Ну, матушка, теперь собирайся поскорее. Мне завтра же дадут отпуск, и мы

завтра же поедем на переменных". Мать, очень огорченная, печально отвечала:

"У меня все будет готово, лишь бы твой отпуск не задержал". В тот же вечер

начались у нас сборы, укладыванье и приготовленье кушанья на дорогу. Мне

позволили взять с собою только несколько книжек. Я высказал все свои

сомнения и страхи матери; иных она не могла уничтожить, над опасением же,

что "мы замерзнем", рассмеялась и сказала, что нам будет жарко в возке.

На другой день к обеду действительно все сборы были кончены, возок и

кибитка уложены, дожидались только отцова отпуска. Его принесли часу в

третьем. Мы должны были проехать несколько станций по большой Казанской

дороге, а потому нам привели почтовых лошадей, и вечером мы выехали.

ЗИМНЯЯ ДОРОГА В БАГРОВО

Эта дорога, продолжавшаяся почти двое суток, оставила во мне самое

тягостное и неприятное воспоминание. Как только мы вышли садиться, я пришел

в ужас от низенького кожаного возка с маленькою дверью, в которую трудно

было пролезть, - а в возке следовало поместиться мне с сестрицей, Параше и

Аннушке. Я просился в кибитку к матери, но мороз был страшный и мне строго

приказали лезть в возок. Я повиновался с раздражением и слезами. Мать не

могла зимой ездить в закрытом экипаже: ей делалось тошно и дурно; даже в

кибитке она сидела каким-то особенным образом, вся наружи, так что воздух

обхватывал ее со всех сторон. Скоро в возке сделалось тепло и надобно было

развязать платок, которым я, сверх шубы и шапочки, был окутан. Мы быстро

скакали по гладкой дороге, и я почувствовал, неизвестное мне до сих пор,

удовольствие скорой езды. В обеих дверях возка находилось по маленькому

четвероугольному окошечку со стеклом, заделанным наглухо. Я кое-как подполз

к окошку и с удовольствием смотрел в него; ночь была месячная, светлая;

толстые вехи, а иногда деревья быстро мелькали, но увы! скоро и это

удовольствие исчезло: стекла затуманились, разрисовались снежными узорами,

и наконец покрылись густым слоем непроницаемого инея. Невеселая будущность

представлялась мне впереди: печальный багровский дом, весь в сугробах, и

умирающий дедушка. Сестрица моя давно уже спала, а наконец и меня посетил

благодетельный сон. Проснувшись на другой день поутру, я подумал, что еще

рано; в возке у нас был рассвет или сумерки, потому что стеклышки еще

больше запушило. Все уже, как видно, давно проснулись, и милая моя сестрица

что-то кушала; она приползла ко мне и принялась меня обнимать и целовать. В

возке действительно было жарко. Скоро поразил мой слух пронзительный скрип

полозьев, и я почувствовал, что мы едва ползем. Тут мне объяснили, что,

проехав две с половиной станции, мы своротили с большой дороги и едем

теперь уже не на тройке почтовых лошадей в ряд, а тащимся гусем по проселку

на обывательских подводах. Это все меня очень огорчило, и милая сестрица не

могла развеселить меня. Она знала, до чего я был охотник, и сейчас стала

просить, чтоб я почитал ей книжку, которая лежала в боковой сумке; но я не

стал даже и читать, так мне было грустно. Наконец доплелись мы до какой-то

татарской деревушки, где надобно было переменить лошадей, для заготовления

которых ехал впереди кучер Степан. Мы вышли в избу, заранее приготовленную,

чтоб напиться чаю и позавтракать. У матери было совершенно больное и

расстроенное лицо; она всю ночь не спала и чувствовала тошноту и

головокруженье: это встревожило и огорчило меня еще больше. В белой

татарской избе, на широких нарах, лежала груда довольно сальных перин чуть

не до потолка, прикрытых с одной стороны ковром; остальная часть нар

покрыта была белою кошмою*. Мать, разостлав на ней свой дорожный салоп и

положа свои же подушки, легла отдохнуть и скоро заснула, приказав, чтобы мы

и чай пили без нее. Она проспала целый час, а мы с отцом и сестрицей,

говоря шепотом и наблюдая во всем тишину, напились чаю, даже позавтракали

разогретым в печке жарким. Сон подкрепил мать, и мы пустились в дальнейший

путь. Вечером опять повторилось то же событие, то есть мы остановились

переменять лошадей, вышли, только уж не в чистую татарскую, а в гадкую

мордовскую избу. Кажется, отвратительнее этой избы я не встречал во всю мою

жизнь: нечистота, вонь от разного скота, а вдобавок ко всему узенькие

лавки, на которых нельзя было прилечь матери, совершенно измученной от

зимней дороги; но отец приставил кое-как скамейку и устроил ей местечко

полежать; она ничего не могла есть, только напилась чаю. Мы сидели с ногами

на лавке (хотя были тепло обуты), потому что с полу ужасно несло. Говорили,

что мороз стал гораздо сильнее; когда отворяли дверь, то врывающийся холод

клубился каким-то белым паром и в одну минуту обхватывал всю избу. Тут мы

еще поели разогретого супу и пирожков и пустились в дальнейший путь. Возок

наш так настыл от непритворенной по неосторожности двери, что мы не скоро

его согрели своим присутствием и дыханием.

______________

* Кошма - войлок из овечьей или верблюжьей шерсти.

Я не могу описать тревоги и волнения, которое я испытывал тогда. У

меня было и предчувствие и убеждение, что с нами случится какое-нибудь

несчастье, что мы или замерзнем, как воробьи и галки, которые на лету

падали мертвыми, по рассказам Параши, или захвораем. Но все мои страхи и

опасения относились гораздо более к матери, чем к нам с сестрицей. У нас в

возке опять стало тепло, а мать все сидела даже и не внутри повозки, а вся

открытая. Предчувствие беды не давало мне спать. Вдруг мы остановились, и

через несколько минут эта остановка привела меня в беспокойство: я разбудил

Парашу, просил и молил ее постучать в дверь, позвать кого-нибудь и

спросить, что значит эта остановка; но Параша, обыкновенно всегда добрая и

ласковая, недовольная тем, что я ее разбудил, с некоторою грубостью

отвечала мне: "Никого не достучишься теперь. Известно зачем остановились".

Если б она знала, какое мучение испытывал я от неизвестности, то, конечно,

сжалилась бы надо мной. Благодарение богу, возок скоро двинулся. Поутру,

когда мы опять остановились пить чай, я узнал, что мои страхи были не

совсем неосновательны: у нас точно замерз было чувашенин, ехавший

форейтором в нашем возке. Будучи плохо одет, он так озяб, что упал без

чувств с лошади; его оттерли и довезли благополучно до ближайшей деревни.

Тогда же поселились во мне, до сих пор сохраняемые мною, ужас и отвращение