к зимней езде на переменных обывательских лошадях по проселочным дорогам:
мочальная сбруя, непривычные малосильные лошаденки, которых никогда не
кормят овсом, и, наконец, возчики, не довольно тепло одетые для переезда и
десяти верст в жестокую стужу... все это поистине ужасно. Дорога наша была
совсем не та, по которой мы ездили в первый раз в Багрово, о чем я узнал
после. Той летней степной дороги не было теперь и следочка. Зимой, по
дальности расстояний, и не прокладывали прямых путей, а кое-какие тропинки
шли от деревни до деревни.
Поутру, когда я выполз из тюрьмы на свет божий, я несколько ободрился
и успокоился; к тому же и мать почувствовала себя покрепче, попривыкла к
дороге; и мороз стал полегче. Скоро прошел короткий зимний день, и ночная
темнота, ранее обыкновенного наступавшая в возке, опять нагнала страхи и
печальные предчувствия на мою робкую душу, и, к сожалению, опять недаром. Я
говорю, к сожалению, потому что именно с этих пор у меня укоренилась вера в
предчувствия, и я во всю мою жизнь страдал от них более, чем от
действительных несчастий, хотя в то же время предчувствия мои почти никогда
не сбывались. Подъезжая к Багрову уже вечером, возок наш наехал на пенек и
опрокинулся. Я, сонный, ударился бровью об круглую медную шляпку гвоздя, на
котором висела сумка, и, сверх того, едва не задохся, потому что Параша,
сестрица и множество подушек упали мне на лицо, и особенно потому, что не
скоро подняли опрокинутый возок. Когда мы освободились, то сгоряча я ничего
не почувствовал, кроме радости, что не задохся, даже не заметил, что
ушибся; но, к досаде моей, Параша, Аннушка и даже сестрица, которая не
понимала, что я мог задохнуться и умереть, - смеялись и моему страху, и
моей радости. Слава богу, мать не знала, что мы опрокинулись.
БАГРОВО ЗИМОЙ
Наконец послышался лай собак, замелькали бледные дрожащие огоньки из
крестьянских изб; слабый свет их пробивался в наши окошечки, менее прежнего
запушенные снегом, - и мы догадались, что приехали в Багрово, ибо не было
другой деревни на последнем двенадцативерстном переезде. Мы остановились у
первого крестьянского двора, и после я узнал, что отец посылал спрашивать о
дедушке; отвечали, что он еще жив. Мы ехали с колокольчиками и очень
медленно; нас ожидали, догадались, что это мы едем, и потому, несмотря на
ночное время и стужу, бабушка и тетушка Татьяна Степановна встретили нас на
крыльце: обе плакали навзрыд и даже завывали потихоньку. Мы без шума вошли
в дом. Тетушка взялась хлопотать обо мне с сестрицей, а отец с матерью
пошли к дедушке, который был при смерти, но в совершенной памяти и
нетерпеливо желал увидеть сына, невестку и внучат. Нам опять отдали
гостиную, потому что особая горница, которую обещал нам дедушка, хотя была
срублена и покрыта, но еще не отделана. Дом был весь занят, - съехались все
тетушки с своими мужьями; в комнате Татьяны Степановны жила Ерлыкина с
двумя дочерьми; Иван Петрович Каратаев и Ерлыкин спали где-то в столярной,
а остальные три тетушки помещались в комнате бабушки, рядом с горницей
больного дедушки. В зале была стужа, да и в гостиной холодно. Едва нашли
кровать для матери; нам с сестрицей постлали на канапе, а отцу приготовили
перину на полу. Подали самовар и стали нас поить чаем; тут пришла мать; она
вся была мокрая от духоты в дедушкиной горнице, в которой было жарко, как в
бане. В гостиной ей показалось холодно, и она сейчас принялась ее
ухичивать*; заперли двери в залу, завесили ковром, устлали пол кошмами - и
гостиная, в которой были две печки, скоро нагрелась и во все время нашего
пребывания была очень тепла.
______________
* Ухичивать - уконопачивать, утеплять; сделать годным для жилья.
В голове моей происходила совершенная путаница разных впечатлений,
воспоминаний, страха и предчувствий; а сверх того, действительно у меня
начинала сильно болеть голова от ушиба. Мать скоро заметила, что я
нездоров, что у меня запухает глаз, и мы должны были рассказать ей все
происшествие. Мне сделали какую-то примочку и глаз завязали. Но мать была
больнее меня от бессонницы, усталости, тошноты в продолжение всей дороги.
Она не легла, а упала в изнеможении на свою постель; разумеется, и нас
сейчас уложили. Отец остался на всю ночь у дедушки, кончины которого
ожидали каждую минуту. Мать скоро уснула, но я долго не мог заснуть.
Беспрестанно я ожидал, что дедушка начнет умирать, а как смерть, по моему
понятию и убеждению, соединялась с мучительной болью и страданьем, то я все
вслушивался, не начнет ли дедушка плакать и стонать. Сильно я тревожился
также о матери; голова болела, глаз закрывался, я чувствовал жар и даже
готовность бредить и боялся, что захвораю... но все уступило благотворному,
целебному сну. Проснувшись еще до света, я взглянул на мать: она спала, и
это меня очень обрадовало. Голова и глаз перестали болеть, но зато глаз
совершенно закрылся, запух, и все ушибленное место посинело. Видно, отец
еще не приходил: постель его не была измята. Я принялся разглядывать
гостиную. Все в ней было точно так же, как и прошлого года, только стекла
чудными узорами разрисовались от сильного мороза. На досуге я дал волю
своему воображению, или, лучше сказать, соображению, потому что я именно
соображал настоящее наше положение с тем, которое ожидало нас впереди.
Разумеется, все это думалось по-детски. Я думал, что когда умрет дедушка,
то и бабушка, верно, умрет, потому что она старая и седая. Тогда мы тетушку
Татьяну Степановну увезем в Уфу, и будет она жить у нас в пустой детской; а
если бабушка не умрет, то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в
Сергеевку, поставим его над самым озером и станем там летом жить и удить
вместе с тетушкой... Но все эти мечтанья исчезали при мысли о дедушкиной
кончине, в которой никто не сомневался. Я знал, что он желал нас видеть, и
надобно признаться, что это неизбежное свидание наводило на мою душу
неописанный ужас. Всего больше я боялся, что дедушка станет прощаться со
мной, обнимет меня и умрет, что меня нельзя будет вынуть из его рук, потому
что они окоченеют, и что надобно будет меня вместе с ним закопать в
землю... Конечно, такое опасение могло родиться из рассказов о покойниках,
об окоченелости их членов, но все странно противоречит оно моим тогдашним,
здравым уже "понятиям об иных предметах. Боже мой, как замирало от страха
мое сердце при этой мысли! Дыханье останавливалось, холодный пот выступал
на лице, я не мог улежать на своем месте, вскочил и сел поперек своей
постельки, даже стал было будить сестрицу, и если не закричал, то,
вероятно, оттого, что у меня не было голоса... В самое это время проснулась
мать и ахнула, взглянув на мое лицо: перевязка давно свалилась и синяя,
даже черная шишка над моим глазом испугала мою мать. Мнимые страхи мои
исчезли перед действительным испугом матери, и я прибежал к ней на постель,
уверяя, что совершенно здоров и что у меня ничего не болит. Мать
успокоилась и сказала мне, что это пройдет. Сон подкрепил ее, она поспешно
встала, оделась и ушла к дедушке... Уже стало светло; сестрица моя также
проснулась и тоже сначала испугалась, взглянув на мой глаз, но его
завязали, и она успокоилась. Она нисколько не боялась дедушки, очень
сожалела о нем и сама желала идти к нему. Ее бодрость и привязанность к
дедушке пристыдили и ободрили меня. Мать скоро воротилась и сказала, что
дедушка уже очень слаб, но еще в памяти, желает нас видеть и благословить.
Как я ни старался овладеть собою, но не мог скрыть своего страха и даже
побледнел. Мать старалась ободрить меня, говоря: "Можно ли бояться дедушки,
который едва дышит и уже умирает?" Я подумал, что того-то я и боюсь, но не
смел этого сказать. Она повела нас в горницу к дедушке, который лежал на
постели, закрывши глаза; лицо его было бледно и так изменилось, что я не
узнал бы его; у изголовья на креслах сидела бабушка, а в ногах стоял отец,
у которого глаза распухли и покраснели от слез. Он наклонился к уху
больного и громко сказал: "Дети пришли проститься с вами". Дедушка открыл
глаза, не говоря ни слова, дрожащею рукой перекрестил нас и прикоснулся
пальцами к нашим головам; мы поцеловали его исхудалую руку и заплакали; все
бывшие в комнате принялись плакать, даже рыдать, и тут только я заметил,
что около нас стояли все тетушки, дядюшки, старые женщины и служившие при
дедушке люди. Страх мой совершенно прошел, и в эту минуту я вполне
почувствовал и любовь и жалость к умирающему дедушке. В комнате был
нестерпимый жар и духота; мать скоро увела нас в гостиную, где мы с
сестрицей так расплакались, что нас долго не могли унять. Чтоб рассеять
нас, мать позвала к нам двоюродных наших сестриц. Они были гораздо
спокойнее и встретили нас ласково; мы сами несколько успокоились и
разговорились с ними. Мы проговорили так до обеда, который происходил
обыкновенным порядком в зале; кушаний было множество, и, кроме моей матери
и отца, который и за стол не садился, все кушали охотно и разговаривали
довольно спокойно, только вполголоса. После обеда сестрицы зашли к нам в
гостиную, и я принялся очень живо болтать и рассказывать им всякую всячину.
Бессознательно я хотел подавить в себе пустыми разговорами постоянное
присутствие мысли о дедушкиной смерти. Мать беспрестанно уходила к бальному
и позволила нам идти в горницу к двоюродным сестрам. Проходить к ним
надобно было через коридор и через девичью, битком набитую множеством
горничных девушек и девчонок; их одежда поразила меня: одни были одеты в
полосущатые платья, другие в телогрейки с юбками, а иные были просто в
одних рубашках и юбках; все сидели за гребнями и пряли. Это была для меня