совершенная новость, и я, остановясь, с любопытством рассматривал, как
пряхи, одною рукою подергивая льняные мочки, другою вертели веретена с
намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как
все молчали, то жужжанье веретен и подергивание мочек производили
необыкновенного рода шум, никогда мною не слыханный. В самое это время, как
я вслушивался и всматривался внимательно, в комнате дедушки раздался плач;
я вздрогнул, в одну минуту вся девичья опустела: пряхи, побросав свои
гребни и веретена, бросились толпою в горницу умирающего. Я подумал, что
дедушка умер; пораженный и испуганный этой мыслью, я сам не помню, как
очутился в комнате своих двоюродных сестриц, как влез на тетушкину кровать
и забился в угол за подушки. Параша, оставя нас одних, также побежала
посмотреть, что делается в горнице бедного старого барина. Мне стало еще
страшнее; но Параша скоро воротилась и сказала, что дедушка начал было
томиться, но опять отдохнул. "Все уж ночью помрет", - прибавила она очень
равнодушно. Мы пробыли у сестер часа два, но я уже не болтал, а сидел как в
воду опущенный. Нас позвали пить чай в залу, куда приходили мать, тетушки и
бабушка, но поодиночке, и на короткое время. Отец не приходил, и мне было
очень грустно, что я так давно его не вижу. Я уже понимал, как тяжело было
ему смотреть на умирающего своего отца. После чаю двоюродные сестры опять
зашли к нам в гостиную, и я опять не принимал никакого участия в их
разговорах; часа через два они ушли спать. Как было мне завидно, что они
ничего не боялись, и как я желал, чтоб они не уходили! Без них мне стало
гораздо страшнее. Милая сестрица моя грустила об дедушке и беспрестанно о
нем поминала. Она говорила: "Дедушка не будет кушать. Дедушку зароют в
снег. Мне его жалко". Она плакала, но так же ничего не боялась и скоро
заснула. У меня же все чувства были подавлены страхом, и я был уверен, что
не усну во всю ночь. Я умолял Парашу, чтоб она не уходила, и она обещала не
уходить, пока не придет мать. Вместо ночника, всегда горевшего тускло, я
упросил зажечь свечку. Заметя, что Параша дремлет, я стал с ней
разговаривать. Я спросил: "Отчего дедушка не плачет и не кричит? Ведь ему
больно умирать?" Параша со смехом отвечала: "Нет, уж когда придется
умирать, то тут больно не бывает; тут человек уж ничего и не слышит и не
чувствует. Дедушка уже без языка и никого не узнает; хочет что-то сказать,
глядит во все глаза, да только губами шевелит..." Новый, еще страшнейший
образ умирающего дедушки нарисовало мое воображение. Этот образ неотступно
стоял перед моими глазами. Я почувствовал всю бесконечность муки, о которой
нельзя сказать окружающим, потому что человек уже не может говорить. Я
схватил руку Параши, не выпускал ее и перестал говорить. Светильня
нагорела, надо было снять со свечи, но я не решился и на одну минуту
расстаться с рукой Параши: она должна была идти вместе со мной и
переставить свечу на стол возле меня, так близко, чтоб можно было снимать
ее щипцами не вставая с места. Параша принялась дремать, а я беспрестанно
ее будить, жалобным голосом повторяя: "Парашенька, не спи". Наконец пришла
мать. Она удивилась, что я не сплю, и, узнав причину, перевела меня на свою
постель и, не раздеваясь, легла вместе со мною. Я обнял ее обеими руками и,
успокоенный ее уверениями, что дедушка умрет не скоро, скоро заснул. Я
спокойно проспал несколько часов, но пробуждение было ужасно. Открыв глаза,
я увидел, что матери не было в комнате, Параши также; свечка потушена,
ночник догорал, и огненный язык потухающей светильни, кидаясь во все
стороны на дне горшочка с выгоревшим салом, изредка озарял мелькающим
неверным светом комнату, угрожая каждую минуту оставить меня в совершенной
темноте. Нет слов для выражения моего страха! Точно кипятком обливалось мое
сердце, и в то же время мороз пробегал по всему телу. Я завернулся с
головой в одеяло и чувствовал, как холодный пот выступал по мне. Напрасно
зажмуривал я глаза - дедушка стоял передо мной, смотря мне в глаза и шевеля
губами, как говорила Параша. Кузнечики ковали в голых деревянных стенах, и
слабые эти звуки болезненно пронзали мой слух. Если б в это время
что-нибудь стукнуло или треснуло, мне кажется, я бы умер от испуга. Вдруг
мне послышался издали сначала плач; я подумал, что это мне почудилось... но
плач перешел в вопль, стон, визг... я не в силах был более выдерживать;
раскрыл одеяло и принялся кричать так громко, как мог: сестрица проснулась
и принялась также кричать. Вероятно, долго продолжались наши крики, никем
не услышанные, потому что в это время в самом деле скончался дедушка; весь
дом сбежался в горницу к покойнику, и все подняли такой громкий вой, что
никому не было возможности услышать наши детские крики. Я терял уже
сознание и готов был упасть в обморок или помешаться, как вдруг вбежала
Параша, которая преспокойно спала в коридоре у самой нашей двери и которую
наконец разбудили общие вопли; по счастию, нас с сестрой она расслышала
прежде, потому что мы были ближе. Она зажгла свечу у потухающего ночника,
посадила нас к себе на колени и кое-как успокоила. Наконец пришла мать,
сама расстроенная и больная, сказала, что дедушка скончался в шесть часов
утра и что сейчас придет отец и ляжет спать, потому что уже не спал две
ночи. В самом деле, скоро пришел отец, поцеловал нас, перекрестил и сказал:
"Не стало вашего дедушки" - и горько заплакал; заплакали и мы с сестрицей.
Общее вытье в доме умолкло. Отец лег и ту ж минуту заснул. Свечка горела в
углу, чем-то заставленная, в окнах появилась белизна, я догадался, что
начинает светать; это меня очень ободрило, и скоро я заснул вместе с
матерью и сестрою.
Я проспал очень долго. Яркое зимнее солнце заглянуло уже в наши окна,
когда я открыл глаза. Прежде всего слух мой был поражен церковным пением,
происходившим в зале, а потом услышал я и плач и рыданье. Событие прошедшей
ночи ожило в моей памяти, и я сейчас догадался, что, верно, молятся богу об
умершем дедушке. В комнате никого не было. "Видно, и Параша с сестрицей
ушли молиться богу", - подумал я и стал терпеливо дожидаться чьего-нибудь
прихода. Днем, при солнечном свете, я не боялся одиночества. Скоро пришла
Параша с сестрицей, у которой глаза были заплаканы. Параша, сказав: "Вот
как проспали, уж скоро обедать станут", - начала поспешно меня одевать. Я
стал умываться и вдруг вслушался в какое-то однообразное, тихое, нараспев
чтенье, выходившее как будто из залы. Я спросил Парашу, что это такое
читают? И она, обливая из рукомойника холодною водой мою голову, отвечала:
"По дедушке псалтырь читают". Я еще ни о чем не догадывался и был довольно
спокоен, как вдруг сестрица сказала мне: "Пойдем, братец, в залу, там
дедушка лежит". Я испугался и, все еще не понимая настоящего дела, спросил:
"Да как же дедушка в залу пришел, разве он жив?" - "Какое жив, - отвечала
Параша, - уж давно остамел; его обмыли, одели в саван, принесли в залу и
положили на стол, отслужили панихиду, попы уехали*, а теперь старик Еким
читает псалтырь. Не слушайте сестрицы; ну, чего дедушку глядеть: такой
страшный, одним глазом смотрит..." Каждое слово Параши охватывало мою душу
новым ужасом, а последнее описание так меня поразило, что я с криком
бросился вон из гостиной и через коридор и девичью прибежал в комнату
двоюродных сестер; за мной прибежала Параша и сестрица, но никак не могли
уговорить меня воротиться в гостиную. Правда, страх смешон и я не обвиняю
Парашу за то, что она смеялась, уговаривая меня воротиться и даже пробуя
увести насильно, против чего я защищался и руками и ногами; но муки,
порождаемые страхом в детском сердце, так ужасны, что над ними грешно
смеяться. Параша пошла за моей матерью, которая, как после я узнал,
хлопотала вместе с другими около бабушки: бабушке сделалось дурно после
панихиды, потому что она ужасно плакала, рвалась и билась. Мать пришла
вместе с тетушкой Елизаветой Степановной. Я бросился к матери на шею и
умолял ее не уводить меня в гостиную. Ей было это очень неприятно и стыдно
за меня перед двоюродными сестрами, что я хотя мужчина, а такой трус. Она
хотела употребить власть, но я пришел в исступленье, которого мать сама
испугалась. Тетушка, видно, сжалилась надо мной и вызвалась перейти в
гостиную с своими дочерьми, которые не боятся покойников. Мать в другое
время ни за что бы не приняла такого одолженья - теперь же охотно и с
благодарностью согласилась. Точно камень свалился с моего сердца, когда
было решено, что мы перейдем в эту угольную комнату, отдаленную от залы. В
ней не слышно было ни чтения псалтыря, ни вытья. Выть по мертвому, или
причитать, считалось тогда необходимостью, долгом. Не только тетушки, но
все старухи, дворовые и крестьянские, перебывали в зале, плакали и
голосили, приговаривая: "Отец ты наш родимый, на кого ты нас оставил, сирот
горемычных", и проч. и проч. Мы перебрались в тетушкину горницу очень
скоро; я и не видел этого перетаскиванья, потому что нас позвали обедать.
Большой круглый стол был накрыт в бабушкиной горнице. Когда мы с сестрицей
вошли туда, бабушка, все тетушки и двоюродные наши сестры, повязанные
черными платками, а иные и в черных платках на шее, сидели молча друг возле
друга; оба дяди также были там; общий вид этой картины произвел на меня
тяжелое впечатление. Все перецеловали нас, плакали нараспев, приговаривали:
"Покинул вас дедушка родимый" - и еще что-то в этом роде, чего я не помню.
Скоро стол уставили множеством кушаний. Не знаю почему, но вся прислуга
состояла из горничных девушек. Отец был занят каким-то делом в столярной, и