Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 31 из 70)

дом, как его о том ни просили, уехал к нам. Он целый день ничего не ел и

ужасно устал, потому что много шел пешком за гробом дедушки. Эту ночь я

спал уже на особой кроватке, вместе с сестрицей. Я вечером опять

почувствовал страх, но скрыл его; мать положила бы меня спать с собою, а

для нее это было беспокойно; к тому же она спала, когда я ложился. Долго не

мог я заснуть; вид колыхающегося гроба и чего-то в нем лежащего, медленно

двигающегося на плечах толпы народа, - не отходил от меня и далеко прогонял

сон. Наконец после многих усилий я кое-как заснул, слава богу, и проснулся

позже всех.

К обеду приехали бабушка, тетушки и дяди; накануне весь дом был вымыт,

печи жарко истоплены и в доме стало тепло, кроме залы, в которую, впрочем,

никто и не входил до девяти ден. Чтение псалтыря продолжалось и день и ночь

уже в горнице дедушки, где он жил и скончался. Пили чай, обедали и ужинали

у бабушки, потому что это была самая большая комната после залы; там же

обыкновенно все сидели и разговаривали. Мать несколько дней не могла

оправиться; она по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной

комнате, которая, впрочем, была холоднее других; но мать захотела остаться

в ней до нашего отъезда в Уфу, который был назначен через девять дней.

Как я ни был мал, но заметил, что моего отца все тетушки, особенно

Татьяна Степановна, часто обнимали, целовали и говорили, что он один

остался у них кормилец и защитник. Мать мою также очень ласкали. Тетушка

Татьяна Степановна часто приходила к нам, чтоб "матушке-сестрице не было

скучно", и звала ее с собою, чтобы вместе поговорить о разных домашних

делах. Но мать всегда отвечала, что "не намерена мешаться в их семейные и

домашние дела, что ее согласие тут не нужно и что все зависит от матушки",

то есть от ее свекрови. Возвращаясь с семейных совещаний, отец рассказывал

матери, что покойный дедушка еще до нашего приезда отдал разные приказанья

бабушке; назначил каждой дочери, кроме крестной матери моей, доброй Аксиньи

Степановны, по одному семейству из дворовых, а для Татьяны Степановны

приказал купить сторгованную землю у башкирцев и перевести туда двадцать

пять душ крестьян, которых назвал поименно; сверх того, роздал дочерям

много хлеба и всякой домашней рухляди. "Хоть батюшка мне ничего не говорил,

а изволил только сказать: не оставь Танюшу и награди так же, как я наградил

других сестер при замужестве, - но я свято исполню все, что он приказывал

матушке". Мать одобрила его намеренье. Когда мой отец изъявил полное

согласие на исполненье дедушкиной воли, то все благодарили его и низко

кланялись, а Татьяна Степановна поклонилась даже в ноги. Она приходила

также обнимать, целовать и благодарить мою мать, которая, однако, никаких

благодарностей не принимала и возражала, что это дело до нее вовсе не

касается. Я замечал иногда, что Параша что-то шептала моей матери; иногда

она слушала ее, а всего чаще заставляла молчать и прогоняла, и вот что эта

Параша, одевая меня, один раз мне сказала: "Да, вы тут сидите, а вас

грабят". Я не понял и попросил объяснения. Параша отвечала: "Да вот сколько

теперь батюшка-то ваш роздал крестьян, дворовых людей и всякого добра вашим

тетушкам-то, а все понапрасну; они всклепали на покойника; они точно

просили, да дедушка отвечал: что брат Алеша даст, тем и будьте довольны.

Никанорка Танайченок все это своими ушами слышал и все в доме это знают". Я

плохо понимал, о чем шло дело, и это не произвело на меня никакого

впечатления; но я, как и всегда, поспешил рассказать об этом матери. Она

так рассердилась и так кричала на Парашу, так грозила ей, что я испугался.

Параша плакала, просила прощенья, валялась в ногах у моей матери,

крестилась и божилась, что никогда вперед этого не будет. Мать сказала ей,

что если еще раз что-нибудь такое случится, то она отошлет ее в симбирское

Багрово ходить за коровами. Как было мне жаль бедную Парашу, как она

жалобно на меня смотрела и как умоляла, чтоб я упросил маменьку простить

ее!.. И я с жаром просил за Парашу, обвиняя себя, что подверг ее такому

горю. Мать простила, но со всем тем выгнала вон из нашей комнаты свою

любимую приданую женщину и не позволила ей показываться на глаза, пока ее

не позовут, а мне она строго подтвердила, чтоб я никогда не слушал

рассказов слуг и не верил им и что это все выдумки багровской дворни:

разумеется, что тогда никакое сомнение в справедливости слов матери не

входило мне в голову. Только впоследствии понял я, за что мать сердилась на

Парашу и отчего она хотела, чтоб я не знал печальной истины, которую мать

знала очень хорошо. Понял также и то, для чего мать напрасно обвиняла

багровскую дворню, понял, что в этом случае дворня была выше некоторых

своих господ.

Обрадованный, что со мной и с сестрицей бабушка и тетушка стали

ласковы, и уверенный, что все нас любят, я сам сделался очень ласков со

всеми, особенно с бабушкой. Я скоро предложил всему обществу послушать

моего чтения из "Россиады" и трагедий Сумарокова. Меня слушали с

любопытством, хвалили и говорили, что я умник, грамотей и чтец.

Через несколько дней страх мой совершенно прошел. Я стал ходить по

всему дому, провожаемый иногда Евсеичем. Один раз как-то без него я

заглянул даже в дедушкину комнату: она была пуста, все вещи куда-то

вынесли, стояла только в углу его скамеечка и кровать с веревочным

переплетом, посредине которого лежал тонкий лубок, покрытый войлоком, а на

войлоке спали поочередно который-нибудь из чтецов псалтыря. Чтецов было

двое: дряхлый старик Еким Мысеич и очень молодой рыжий парень Василий. Они

переменялись, читая день и ночь. Когда я вошел в первый раз в эту печальную

комнату, читал Мысеич медленно и гнуся, плохо разбирая и в очки церковную

печать. В углу стоял высокий столик, накрытый белой салфеткой, с большим

образом, перед которым теплилась желтая восковая свечка; Еким иногда

крестился, а иногда и кланялся. Я стоял долго и тихо, испытывая чувство

грустного умиленья. Вдруг мне захотелось самому почитать псалтырь по

дедушке: я еще в Уфе выучился читать церковную печать. Я попросил об этом

Екима, и он согласился. Заставив меня наперед помолиться богу, Мысеич

подставил мне низенькую дедушкину скамеечку, и я, стоя, принялся читать.

Какое-то волненье стесняло мою грудь, я слышал биение моего сердца, и

звонкий голос мой дрожал; но я скоро оправился и почувствовал неизъяснимое

удовольствие. Я читал довольно долго, как вдруг голос Евсеича, который,

вошедши за мной, уже давно стоял и слушал, перервал меня. "Не будет ли,

соколик? - сказал он. - А читать горазд". Я оглянулся: Мысеич заснул,

прислонясь к окошку. Мы разбудили его, и он, благословясь, принялся за

чтение. Я помолился перед образом, посмотрел на дедушкину кровать, на

которой спал рыжий Васька, вспомнил все прошедшее и грустно вышел из

комнаты. Пришел и девятый день, день поминовенья по усопшем дедушке.

Накануне все, кроме отца и матери, даже двоюродные сестры, уехали ночевать

в Неклюдово. В девятый же день и отец с матерью, рано поутру, чтоб поспеть

к обедне, уехали туда же. В целом доме оставались одни мы с сестрицей.

Евсеич со мной не расставался, и я упросил его пойти в комнату дедушки,

чтоб еще раз почитать по нем псалтырь. В горнице так же читал Мысеич и так

же спал рыжий Васька. Хотя я начал читать не без волнения, но голос мой уже

не дрожал, и я читал еще с большим внутренним удовольствием, чем в первый

раз. Долго и терпеливо слушал Евсеич; наконец так же сказал: "Не будет ли,

соколик? Чай, ножки устали". Мысеич опять дремал, прислонясь к окошку; я

опять помолился богу и даже поклонился в землю, опять с грустью посмотрел

на дедушкину кровать - и мы вышли. Дедушкиной горницы в этом виде я уже

более не видал. Выходя из комнаты, Евсеич сказал мне: "Вот это хорошо

вышло! В Неклюдове служили по дедушке панихиду на его могилке, а ты,

соколик, читал по нем псалтырь в его горнице", и я чувствовал

необыкновенное удовольствие, смешанное с какой-то даже гордостью.

К обеду, о котором, как я заметил, заранее хлопотали тетушки, все

воротились из Неклюдова; даже приехали бабушкины племянницы со старшими

детьми. Еще до приезда хозяев и гостей был накрыт большой стол в зале. Мать

воротилась очень утомленная и расстроенная, отец с красными глазами от

слез, а прочие показались мне довольно спокойными. Как приехали, так сейчас

сели за обед. Кушаний было множество и все такие жирные, что мать нам с

сестрицей почти ничего есть не позволяла. В конце обеда явились груды

блинов; их кушали со слезами и даже с рыданьями, хотя перед блинами все

были спокойны и громко говорили. Мать ничего не ела и очень была печальна;

я глаз с нее не сводил. Я слышал, как она, уйдя после обеда в нашу комнату,

сказала Параше, с которой опять начала ласково разговаривать, что она

"ничего не могла есть, потому что обедали на том самом столе, на котором

лежало тело покойного батюшки". Меня так поразили эти слова, что я сам

почувствовал какое-то отвращение к кушаньям, которые ел. Мне даже сделалось

тошно. Вечером гости уехали, потому что в доме негде было поместиться.

На другой день мы собирались и укладывались, а на третий, рано поутру,

уехали. Прощанье было продолжительное, обнимались, целовались и плакали,

особенно бабушка, которая не один раз говорила моему отцу: "Ради бога,

Алеша, выходи поскорее в отставку и переезжай в деревню. Где мне управлять

мужским хозяйством: мое дело вдовье и старушечье; я плоха, а Танюша человек

молодой, да мы и не смыслим. Все ведь держалось покойником, а теперь нас с