Танюшей никто и слушать не станет. Все разъедутся по своим местам; мы
останемся одни, дело наше женское, - ну, что мы станем делать?" Отец обещал
исполнить ее волю.
УФА
Надобно признаться, что мне не жаль было покинуть Багрово. Два раза я
жил в нем, и оба раза невесело. В первый раз была дождливая осень и тяжелая
жизнь в разлуке с матерью и отцом при явном недоброжелательстве
родных-хозяев, или хозяек, лучше сказать. Во второй раз стояла жестокая
зима, скончался дедушка, и я испытал впечатления мучительного страха, о
котором долго не мог забыть. Итак, не за что было полюбить Багрово.
Обратный путь наш в Уфу совершился скорее и спокойнее: морозы стояли
умеренные, окошечки в нашем возке не совсем запушались снегом, и возок не
опрокидывался.
В Уфе все знакомые наши друзья очень нам обрадовались. Круг знакомых
наших, особенно знакомых с нами детей, значительно уменьшился. Крестный
отец мой, Д.Б.Мертваго, который хотя никогда не бывал со мной ласков, но
зато никогда и не дразнил меня, - давно уже уехал в Петербург. Княжевичи с
своими детьми переехали в Казань. Мансуровы также со всеми детьми куда-то
уехали.
Обогащенный многими новыми понятиями и чувствами, я принялся опять
перечитывать свои книги и многое понял в них яснее прежнего, увидел даже
то, чего прежде вовсе не видал, а потому и самые книги показались мне
отчасти новыми. С лишком год прошел после неудачной моей попытки учить
грамоте милую мою сестрицу, и я снова приступил к этому важному и еще
неблагодарному для меня делу, неуспех которого меня искренно огорчал.
Сестрица моя выучивала три-четыре буквы в одно утро, вечером еще знала их,
потому что, ложась спать, я делал ей всегда экзамен; но на другой день
поутру она решительно ничего не помнила. Писать прописи я начал уже хорошо,
арифметика была давно брошена. У меня была надежда, что весной мы опять
поедем в Сергеевку; но мать сказала мне, что этого не будет. Во-первых,
потому, что она, слава богу, здорова, а во-вторых, потому, что в исходе мая
она, может быть, подарит мне сестрицу или братца. Хотя это известие очень
меня занимало и радовало, но грустно мне было лишиться надежды прожить лето
в Сергеевке. Я уже начинал сильно любить природу, охота удить также сильно
начинала овладевать мною, и приближение весны волновало сердце мальчика
(будущего страстного рыбака), легко поддающегося увлечениям.
С самого возвращения в Уфу я начал вслушиваться и замечать, что у
матери с отцом происходили споры, даже неприятные. Дело шло о том, что отец
хотел в точности исполнить обещанье, данное им своей матери: выйти
немедленно в отставку, переехать в деревню, избавить свою мать от всех
забот по хозяйству и успокоить ее старость. Переезд в деревню и занятия
хозяйством он считал необходимым даже и тогда, когда бы бабушка согласилась
жить с нами в городе, о чем она и слышать не хотела. Он говорил, что "без
хозяина скоро портится порядок и что через несколько лет не узнаешь ни
Старого, ни Нового Багрова". На все эти причины, о которых отец мой
говаривал много, долго и тихо, - мать возражала с горячностью, что
"деревенская жизнь ей противна, Багрово особенно не нравится и вредно для
ее здоровья, что ее не любят в семействе и что ее ожидают там беспрестанные
неудовольствия". Впрочем, была еще важная причина для переезда в деревню:
письмо, полученное от Прасковьи Ивановны Куролесовой. Узнав о смерти моего
дедушки, которого она называла вторым отцом и благодетелем, Прасковья
Ивановна писала к моему отцу, что "нечего ему жить по пустякам в Уфе,
служить в каком-то суде из трехсот рублей жалованья, что гораздо будет
выгоднее заняться своим собственным хозяйством, да и ей, старухе, помогать
по ее хозяйству. Оно же и кстати, потому что Старое Багрово всего пятьдесят
верст от Чурасова, где она постоянно живет". В заключение письма она
писала, что "хочет узнать в лицо Софью Николавну, с которою давно бы пора
ее познакомить; да и наследников своих она желает видеть". Письмо это отец
несколько раз читал матери и доказывал, что тут и рассуждать нечего, если
не хотим прогневать тетушку и лишиться всего. Против этих слов мать ничего
не возражала. Я и прежде составил себе понятие, что Прасковья Ивановна -
какая-то сила, повелительница, нечто вроде покойной государыни, а теперь
еще больше утвердился в моих мыслях. Споры, однако, продолжались, отец не
уступал, и все, чего могла добиться мать, состояло в том, что отец
согласился не выходить в отставку немедленно, а отложил это намерение до
совершенного выздоровления матери от будущей болезни, то есть до лета.
Будущую болезнь объяснили мне ожидаемым появлением сестрицы или братца.
Написали письмо к Прасковье Ивановне и не один раз его перечитывали;
заставляли и меня написать по линейкам, что "я очень люблю бабушку и желаю
ее видеть". Я не мог любить да и видеть не желал Прасковью Ивановну, потому
что не знал ее, и, понимая, что пишу ложь, всегда строго осуждаемую у нас,
я откровенно спросил: "Для чего меня заставляют говорить неправду?" Мне
отвечали, что когда я узнаю бабушку, то непременно полюблю и что я теперь
должен ее любить, потому что она нас любит и хочет нам сделать много добра.
Дальнейших возражений и вопросов моих не стали слушать.
В городе беспрестанно получались разные известия из Петербурга,
которые приводили всех в смущение и страх; но в чем состояли эти известия,
я ничего узнать не мог, потому что о них всегда говорили потихоньку, а на
мои вопросы обыкновенно отвечали, что я еще дитя и что мне знать об этом не
нужно. Мне было досадно; особенно сердил меня один ответ: "Много будешь
знать, скоро состареешься". Одного только обстоятельства нельзя было
скрыть: государь приказал, чтобы все, кто служит, носили какие-то сюртуки
особенного покроя, с гербовыми пуговицами (сюртуки назывались оберроками),
и кроме того, чтоб жены служащих чинов носили сверх своих парадных платьев
что-то вроде курточки, с таким же шитьем, какое носят их мужья на своих
мундирах. Мать была мастерица на всякие вышивания и сейчас принялась шить
по карте серебряные петлицы, которые очень были красивы на голубом
воротнике белого спензера, или курточки. Мать выезжала в таком наряде
несколько раз по праздникам в церковь, к губернаторше и еще куда-то. Я
всегда любовался ею и провожал до лакейской. Все называли мою мать
красавицей, и точно она была лучше всех, кого я знал.
Весна пришла, и вместо радостного чувства я испытывал грусть. Что мне
было до того, что с гор бежали ручьи, что показались проталины в саду и
около церкви, что опять прошла Белая и опять широко разлились ее воды! Не
увижу я Сергеевки и ее чудного озера, ее высоких дубов, не стану удить с
мостков вместе с Евсеичем, и не будет лежать на берегу Сурка, растянувшись
на солнышке! Вдруг узнаю я, что отец едет в Сергеевку. Кажется, это было
давно решено, и только скрывали от меня, чтобы не дразнить понапрасну
ребенка. В Сергеевку приехал землемер Ярцев, чтоб обмежевать нашу землю.
Межеванье обещали покончить в две недели, потому что моему отцу нужно было
воротиться к тому времени, когда у меня будет новая сестрица или братец.
Проситься с отцом я не смел. Дороги были еще не проездные, Белая в полном
разливе, и мой отец должен был проехать на лодке десять верст, а потом
добраться до Сергеевки кое-как в телеге. Мать очень беспокоилась об отце,
что и во мне возбудило беспокойство. Мать боялась также, чтоб межеванье не
задержало отца. И чтоб ее успокоить, он дал ей слово, что если в две недели
межеванье не будет кончено, то он все бросит, оставит там поверенным
кого-нибудь, хотя Федора, мужа Параши, а сам приедет к нам, в Уфу. Мать не
могла удержаться от слез, прощаясь с моим отцом, а я разревелся. Мне было
грустно расстаться с ним, и страшно за него, и горько, что не увижу
Сергеевки и не поужу на озере. Напрасно Евсеич утешал меня тем, что теперь
нельзя гулять, потому что грязно; нельзя удить, потому что вода в озере
мутная, - я плохо ему верил: я уже не один раз замечал, что для моего
успокоенья говорили неправду. Медленно тянулись эти две недели. Хотя я,
живя в городе, мало проводил времени с отцом, потому что поутру он
обыкновенно уезжал к должности, а вечером - в гости или сам принимал
гостей, но мне было скучно и грустно без него. Отец не успел мне рассказать
хорошенько, что значит межевать землю, и я для дополнения сведений
расспросив мать, а потом Евсеича, в чем состоит межеванье, и не узнав от
них почти ничего нового (они сами ничего не знали), составил себе, однако,
кое-какое понятие об этом деле, которое казалось мне важным и
торжественным. Впрочем, я знал внешнюю обстановку межеванья: вехи, колья,
цепь и понятых. Воображение рисовало мне разные картины, и я бродил
мысленно вместе с моим отцом по полям и лесам Сергеевской дачи. Очень
странно, что составленное мною понятие о межеванье довольно близко
подходило к действительности: впоследствии я убедился в этом на опыте; даже
мысль дитяти о важности и какой-то торжественности межеванья всякий раз
приходила мне в голову, когда я шел или ехал за астролябией, благоговейно
несомой крестьянином, тогда как другие тащили цепь и втыкали колья через
каждые десять сажен; настоящего же дела, то есть измерения земли и съемки
ее на план, разумеется, я тогда не понимал, как и все меня окружавшие.
Отец сдержал свое слово: ровно через две недели он воротился в Уфу.
Возвращаться было гораздо труднее, чем ехать на межеванье. Вода начала
сильно сбывать, во многих местах земля оголилась, и все десять верст,
которые отец спокойно проехал туда на лодке, надобно было проехать в