такой же удобный и теплый флигель для наезда управляющего, как и в
Парашине, даже лучше. В той половине, где некогда останавливался страшный
барин, висели картины в золотых рамах, показавшиеся мне чудесными; особенно
одна картина, представлявшая какого-то воина в шлеме, в латах, с копьем в
руке, едущего верхом по песчаной пустыне. Мне с улыбкой говорили, что все
картины покойный Михайла Максимыч (царство ему небесное!) изволил отнять у
своих соседей. Отец мой точно так же, как в Парашине, осматривал все
хозяйство, только меня с собой никуда не брал, потому что на дворе было
очень холодно. Селение Вишенки славилось богатством крестьян, и особенно
охотою их до хороших, породистых лошадей, разведенных покойным мужем
Прасковьи Ивановны. Многие старики приходили с разными приносами: с сотовым
медом, яйцами и живою птицей. Отец ничего не брал, а мать и не выходила к
старикам. Очевидно, что и здесь смотрели на нас как на будущих господ, хотя
никого из багровских крестьян там не было. Из Вишенок приехали мы в село
Троицкое, Багрово тож, известное под именем Старого или Симбирского
Багрова. Там был полуразвалившийся домишко, где жил некогда мой дедушка с
бабушкой, где родились все мои тетки и мой отец. Я заметил, что отец чуть
не заплакал, войдя в старые господские хоромы (так называл их Евсеич) и
увидя, как все постарело, подгнило, осело и покосилось. Матери моей очень
не понравились эти развалины, и она сказала: "Как это могли жить в такой
мурье и где тут помещались?" В самом деле, трудно было отгадать, где тут
могло жить целое семейство, в том числе пять дочерей. Видно, небольшие были
требования на удобства в жизни. "Это, Сережа, наше родовое именье, -
говорил мне отец, - жалованное нам от царей; да теперь половина уж не
наша". Эти последние слова произвели на меня какое-то особенное, неприятное
впечатление, которого я объяснить себе не умел. Мы приехали поутру, а во
время обеда уже полон был двор крестьян и крестьянок. Не знаю отчего, на
этот раз, несмотря на мороз, мать согласилась выйти к собравшимся
крестьянам и вывела меня. Мы были встречены радостными криками, слезами и
упреками: "За что покинули вы нас, прирожденных крестьян ваших!" Мать моя,
не любившая шумных встреч и громких выражений любви в подвластных людях,
была побеждена искренностью чувств наших добрых крестьян - и заплакала;
отец заливался слезами, а я принялся реветь. Ничего не было припасенного, и
попотчевать крестьян оказалось нечем. Отец обещал приехать через неделю и
тогда угостить всех. Все отвечали, что ничего не нужно, и просили только
принять от них "хлеб-соль". Отказать было невозможно, хотя решительно
некуда было девать крестьянских гостинцев.
Кое-как отец после обеда осмотрел свое собственное небольшое хозяйство
и все нашел в порядке, как он говорил; мы легли рано спать и поутру, за
несколько часов до света, выехали в Чурасово, до которого оставалось
пятьдесят верст.
ЧУРАСОВО
Мы рано выкормили лошадей в слободе упраздненного городка Тагая и еще
засветло приехали в знаменитое тогда село Чурасово. Уже подъезжая к нему, я
увидел, что это совсем другое, совсем не то, что видал я прежде. Две
каменные церкви с зелеными куполами, одна поменьше, а другая большая, еще
новая и неосвященная, красные крыши господского огромного дома, флигелей и
всех надворных строений с какими-то колоколенками - бросились мне в глаза и
удивили меня. Когда мы подъехали к парадному крыльцу с навесом, слуги,
целою толпой, одетые, как господа, выбежали к нам навстречу, высадили нас
из кибиток и под руки ввели в лакейскую, где мы узнали, что у Прасковьи
Ивановны, по обыкновению, много гостей и что господа недавно откушали. Едва
мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и
громкий голос: "Да где же они? Давайте их сюда!" Двери из залы
растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с
проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело
сказала: "Насилу я дождалась тебя!" Мать после мне говорила, что Прасковья
Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту
всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась,
что может согласить благодарность с сердечною любовью. Прасковья Ивановна
долго обнимала и целовала мою прослезившуюся от внутреннего чувства мать;
ласкала ее, охорашивала, подвела даже к окну, чтобы лучше рассмотреть. Мой
отец, желая поздороваться с теткой, хотел было поцеловать ее руку, говоря:
"Здравствуйте, тетушка!", но Прасковья Ивановна не дала руки. "Я тебя давно
знаю, - проговорила она как-то резко, - успеем поздороваться, а вот дай мне
хорошенько разглядеть твою жену!" Наконец она сказала: "Ну, кажется, мы
друг друга полюбим!" - и обратилась к моему отцу, обняла его очень весело и
что-то шепнула ему на ухо. Мы с сестрицей давно стояли перед новой
бабушкой, устремив на нее свои глаза, ожидая с каким-то беспокойством ее
вниманья и привета. Пришла и наша очередь. "А, это наши Багровы, -
продолжала она так же весело. - Я не охотница целовать ребятишек. Ну, да
покажите их мне сюда, к свету" (на дворе начинало уже смеркаться). Нас с
сестрицей поставили у окошка на стулья, а маленького братца поднесла на
руках кормилица. Прасковья Ивановна поглядела на нас внимательно, сдвинув
немного свои густые брови, и сказала: "Правду писал покойный брат Степан
Михайлыч: Сережа похож на дядю Григорья Петровича, девочка какая-то
замухрышка, а маленький сынок какой-то чернушка". Она громко засмеялась,
взяла за руку мою мать и повела в гостиную; в дверях стояло много гостей, и
тут начались рекомендации, обниманья и целованья. Я получил было неприятное
впечатление от слов, что моя милая сестрица замухрышка, а братец чернушка,
но, взглянув на залу, я был поражен ее великолепием: стены были расписаны
яркими красками, на них изображались незнакомые мне леса, цветы и плоды,
неизвестные мне птицы, звери и люди; на потолке висели две большие
хрустальные люстры, которые показались мне составленными из алмазов и
бриллиантов, о которых начитался я в Шехеразаде; к стенам во многих местах
были приделаны золотые крылатые змеи, державшие во рту подсвечники со
свечами, обвешанные хрустальными подвесками; множество стульев стояло около
стен, все обитые чем-то красным. Не успел я внимательно рассмотреть всех
этих диковинок, как Прасковья Ивановна в сопровождении моей матери и
молодой девицы с умными и добрыми глазами, но с большим носом и совершенно
рябым лицом, воротилась из гостиной и повелительно сказала: "Александра!
Отведи же Софью Николавну и детей в комнаты, которые я им назначила, и
устрой их". Рябая девица была Александра Ивановна Ковригина, двоюродная моя
сестра, круглая сирота, с малых лет взятая на воспитание Прасковьей
Ивановной; она находилась в должности главной исполнительницы приказаний
бабушки, то есть хозяйки дома. Она очень радушно и ласково хлопотала о
нашем помещении и очень скоро подружилась с моей матерью. Нам отвели
большой кабинет, из которого была одна дверь в столовую, а другая - в
спальню; спальню также отдали нам; в обеих комнатах, лучших в целом доме,
Прасковья Ивановна не жила после смерти своего мужа: их занимали иногда
почетные гости, обыкновенные же посетители жили во флигеле. В кабинете, как
мне сказали, многое находилось точно в том виде, как было при прежнем
хозяине, о котором упоминали с каким-то страхом. На одной стене висела
большая картина в раззолоченных рамах, представлявшая седого старичка в
цепях, заключенного в тюрьму, которого кормила грудью молодая прекрасная
женщина (его дочь, по словам Александры Ивановны), тогда как в окошко с
железной решеткой заглядывали два монаха и улыбались. На других двух стенах
также висели картины, но небольшие; на одной из них была нарисована швея,
точно с живыми глазами, устремленными на того, кто на нее смотрит. В углу
стояло великолепное бюро красного дерева с бронзовою решеткою и бронзовыми
полосами и с финифтяными* бляхами на замках. Мать захотела жить в кабинете,
и сейчас из спальной перенесли большую двойную кровать, также красного
дерева с бронзою и также великолепную; вместо кроватки для меня назначили
диван, сестрицу же с Парашей и братца с кормилицей поместили в спальной,
откуда была дверь прямо в девичью, что мать нашла очень удобным.
Распорядясь и поручив исполненье Александре Ивановне, мать принарядилась
перед большим, на полу стоящим, зеркалом, какого я сроду еще не видывал, и
ушла в гостиную; она воротилась после ужина, когда я уже спал. Видно, за
ужином было шумно и весело, потому что часто долетал до меня через столовую
громкий говор и смех гостей. Добрая Александра Ивановна долго оставалась с
нами, и мы очень ее полюбили. Она с какой-то грустью расспрашивала меня
подробно о Багрове, о бабушке и тетушках. Я не поскупился на рассказы, и в
тот же вечер она получила достаточное понятие о нашей уфимской деревенской
жизни и обо всех моих любимых наклонностях и забавах.
______________
* Финифть - эмаль для покрытия металлических изделий и для
накладывания узора на фарфор.
Проснувшись на другой день, я увидел весь кабинет, освещенный яркими
лучами солнца: золотые рамы картин, люстры, бронза на бюро и зеркалах - так
и горели. Обводя глазами стены, я был поражен взглядом швеи, которая
смотрела на меня из своих золотых рамок точно как живая - смотрела не
спуская глаз. Я не мог вынести этого взгляда и отвернулся; но через
несколько минут, поглядев украдкой на швею, увидел, что она точно так же,