Миницкие сделались друзьями с моим отцом и матерью. Они жили в двадцати
пяти верстах от Чурасова, возле самого упраздненного городка Тагая, и
потому езжали к Прасковье Ивановне каждую неделю, даже чаще. Миницкие, в
этот день, вместе с моим отцом, приходили к нам в комнаты и очень нас
обласкали. Мы полюбили их, как родных. Перед самым обедом мать пришла за
нами и водила нас обоих с сестрицей в гостиную. Прасковья Ивановна
показывала нас гостям, говоря: "Вот мои Багровы, прошу любить да жаловать.
А как Сережа похож на дядю Григорья Петровича!" Все ласкали, целовали нас,
особенно мою сестрицу, и говорили, что она будет красавица, чем я остался
очень доволен. Насчет моего сходства с каким-то прадедушкой никто не
сомневался, потому что никто его не видывал. Гости, кроме Миницких, которых
я уже знал, мне не очень понравились; особенно невзлюбил я одну молодую
даму, которая причиталась в родню моему отцу и которая беспрестанно
кривлялась и как-то странно выворачивала глаза. Прасковья Ивановна
беспрестанно ее бранила, а та смеялась. Все это показалось мне и странным,
и неприятным. Перед самым обедом нас отослали на нашу половину: это
название утвердилось за нашими тремя комнатами. Мы прежде никогда не
обедали розно с отцом и матерью, кроме того времени, когда мать уезжала в
Оренбург или когда была больна, и то мы обедали не одни, а с дедушкой,
бабушкой и тетушкой, и мне такое отлучение и одиночество за обедом было
очень грустно. Я не скрыл от матери моего чувства; она очень хорошо поняла
его и разделяла со мной, но сказала, что нельзя не исполнить волю Прасковьи
Ивановны, что она добрая и очень нас любит. "Впрочем, - прибавила она, - со
временем я надеюсь как-нибудь это устроить". Мать ушла. Печально сели мы
вдвоем с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам
кончик стола, за которым могли бы поместиться десять человек. Начался шум и
беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко
разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались
между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще
больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, и потому столовая
служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была
протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой
и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью,
понять не могли. Евсеич и Параша, бывшие при нас неотлучно, сами пришли в
изумленье и даже страх от наглого бесстыдства и своеволья окружавшей нас
прислуги. Я слышал, как Евсеич шепотом говорил Параше: "Что это! Господи!
Куда мы попали? Хорош господский, богатый дом! Да это разбой денной!"
Параша отвечала ему в том же смысле. Между тем об нас совершенно забыли.
Остатки кушаний, приносимых из залы, ту же минуту нарасхват съедались
жадными девками и лакеями. Буфетчик Иван Никифорыч, которого величали
казначеем, только и хлопотал, кланялся и просил об одном, чтоб не трогали
блюд до тех пор, покуда не подадут их господам за стол. Евсеич не знал, что
и делать. На все его представленья и требованья, что "надобно же детям
кушать", не обращали никакого внимания, а казначей, человек смирный, но
нетрезвый, со вздохом отвечал: "Да что же мне делать, Ефрем Евсеич? Сами
видите, какая вольница! Всякий день, ложась спать, благодарю господа моего
бога, что голова на плечах осталась. Просите особого стола". Евсеич пришел
в совершенное отчаянье, что дети останутся не кушамши; жаловаться было
некому: все господа сидели за столом. Усердный и горячий дядька мой скоро,
однако, принял решительные меры. Прежде всего он перевел нас из столовой в
кабинет, затворил дверь и велел Параше запереться изнутри, а сам побежал в
кухню, отыскал какого-то поваренка из багровских, велел сварить для нас суп
и зажарить на сковороде битого мяса. Евсеич поспешно воротился к нам и стал
ожидать конца обеда, чтоб немедленно вызвать через кого-нибудь нашу мать и
чтобы донести обо всем происходившем в столовой. Вслед за стуком
отодвигаемых стульев и кресел прибежала к нам Александра Ивановна. Узнав,
что мы и не начинали обедать, она очень встревожилась, осердилась, призвала
к ответу буфетчика, который, боясь лакеев, бессовестно солгал, что никаких
блюд не осталось и подать нам было нечего. Хотя Александра Ивановна,
представляя в доме некоторым образом лицо хозяйки, очень хорошо знала, что
это бессовестная ложь, хотя она вообще хорошо знала чурасовское лакейство и
сама от него много терпела, но и она не могла себе вообразить, чтоб могло
случиться что-нибудь похожее на случившееся с нами. Она вызвала к себе
дворецкого Николая и даже главного управителя Михайлушку, живших в
особенном флигеле, рассказала им обо всем и побожилась, что при первом
подобном случае она доложит об этом тетушке. Николай отвечал, что дворня
давно у него от рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а
Михайлушка, на которого я смотрел с особенным любопытством, с большою
важностью сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров,
что кушанье сейчас подадут и что он не советует тревожить Прасковью
Ивановну такими пустяками. Только что они ушли, пришла мать. Александра
Ивановна, очень встревоженная, начала ее обнимать и просить у нее прощенья
в том, что случилось с детьми. Она прибавила, что если дело дойдет до
тетушки, то весь ее гнев упадет на нее, ни в чем тут не виноватую. Мать
очень дружески ее успокоила, говоря, что это безделица и что дети поедят
после (она уже слышала, что нам готовят особое кушанье) и что тетушка об
этом никогда не узнает. Успокоенная Александра Ивановна ушла к гостям, а я
принялся подробно рассказывать матери все виденное и слышанное мной. Тут
моя мать так взволновалась, что вся покраснела и чуть не заплакала. Она
очень благодарила Евсеича, что он узел нас из столовой, приказала, чтоб мы
всегда обедали в кабинете, и строго подтвердила ему и Параше, чтоб
чурасовская прислуга никогда и близко к нам не подходила. Евсеич и Параша
ушли, а с ними и сестрица.
Оставшись наедине с матерью, я обнял ее и поспешил предложить
множество вопросов обо всем, что видел и слышал. Мать очень смущалась и
затруднялась ответами. Я уже давно и хорошо знал, что есть люди добрые и
недобрые; этим последним словом я определял все дурные качества и пороки. Я
знал, что есть господа, которые приказывают, есть слуги, которые должны
повиноваться приказаниям, и что я сам, когда вырасту, буду принадлежать к
числу господ, и что тогда меня будут слушаться, а что до тех пор я должен
всякого просить об исполнении какого-нибудь моего желания. Но как Прасковью
Ивановну я считал такою великою госпожой, что ей все должны повиноваться,
даже мы, то и трудно было объяснить мне, как осмеливаются слуги не
исполнять ее приказаний, так сказать, почти на глазах у ней? Я очень
помнил, как она говорила моей матери: "Приказывай - все будет исполняться".
Я сначала думал, что лакеи и девки, пожиравшие остатки блюд, просто хотели
кушать, что они были голодны; но меня уверили в противном, и я почувствовал
к ним большое отвращенье. Неприличных шуток и намеков я, разумеется, не
понял и в бесстыдном обращении прислуги видел только грубость и дерзость,
замеченную мною у мальчиков в народном училище. Мать утвердила меня в таких
мыслях. Но все мои вопросы об Александре Ивановне, об ее положении в доме и
об ее отношении к благодетельнице нашей Прасковье Ивановне мать оставила
без ответа, прибегнув к обыкновенной отговорке, что я еще мал и понять
этого не могу. Между тем смирный буфетчик и Евсеич принесли нам обед;
позвали сестрицу, и мы, порядочно проголодавшись, поели очень весело и
аппетитно, особенно потому, что маменька сидела с нами. После нашего
позднего обеда мать ушла к гостям, а мы с сестрицей принялись устраивать
мое маленькое хозяйство, состоявшее в размещении книжек, бумаги,
чернильницы, линейки и проч. Сверх того у меня был удивительный ларчик, или
шкафик, оклеенный резной костью, в котором находилось восемь ящичков,
наполненных моими сокровищами, то есть окаменелостями, чертовыми пальцами и
другими редкими камешками, всегда называемыми мною штуфами. Крючки с
лесами, грузилами и поплавками, снятые с удилищ, также занимали один из
ящиков. Все восемь ящиков запирались вдруг, очень хитрым замком, тайну
которого я хранил от всех, кроме сестрицы. Для такого диковинного ларца
очищалось самое лучшее и видное место. Мы поставили его на бюро и при этом
случае пересмотрели вновь, неизвестно в который раз, все мои драгоценности.
Потом приходил к нам отец; мать сказала ему о нашем позднем обеде; он
пожалел, что мы были долго голодны, и поспешно ушел, сказав, что он играет
с тетушкой в пикет. Вскоре после чаю, который привелось нам пить немедленно
после обеда, пришла к нам маменька и сказала, что более к гостям не пойдет
и что Прасковья Ивановна сама ее отпустила, заметив по лицу, что она
устала. Мать в самом деле казалась утомленною и сейчас после нашего
детского ужина легла в постель. Я обрадовался случаю поговорить с нею
наедине и порасспросить кое о чем, казавшемся мне непонятным, как вдруг
неожиданно явилась Александра Ивановна. Видно было, что она полюбила мою
мать, потому что все обнимала ее и говорила с ней очень ласково и даже
потихоньку. Я не мог расслушать всех разговоров, но хорошо понял, что
Александра Ивановна жаловалась на свое житье, даже плакала, оговариваясь,
впрочем, что она не тетушку обвиняет, а свою несчастную судьбу. Хотя мне
было жаль ее, но через несколько времени я заснул под шепот ее рассказов.