Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 42 из 70)

Миницкие сделались друзьями с моим отцом и матерью. Они жили в двадцати

пяти верстах от Чурасова, возле самого упраздненного городка Тагая, и

потому езжали к Прасковье Ивановне каждую неделю, даже чаще. Миницкие, в

этот день, вместе с моим отцом, приходили к нам в комнаты и очень нас

обласкали. Мы полюбили их, как родных. Перед самым обедом мать пришла за

нами и водила нас обоих с сестрицей в гостиную. Прасковья Ивановна

показывала нас гостям, говоря: "Вот мои Багровы, прошу любить да жаловать.

А как Сережа похож на дядю Григорья Петровича!" Все ласкали, целовали нас,

особенно мою сестрицу, и говорили, что она будет красавица, чем я остался

очень доволен. Насчет моего сходства с каким-то прадедушкой никто не

сомневался, потому что никто его не видывал. Гости, кроме Миницких, которых

я уже знал, мне не очень понравились; особенно невзлюбил я одну молодую

даму, которая причиталась в родню моему отцу и которая беспрестанно

кривлялась и как-то странно выворачивала глаза. Прасковья Ивановна

беспрестанно ее бранила, а та смеялась. Все это показалось мне и странным,

и неприятным. Перед самым обедом нас отослали на нашу половину: это

название утвердилось за нашими тремя комнатами. Мы прежде никогда не

обедали розно с отцом и матерью, кроме того времени, когда мать уезжала в

Оренбург или когда была больна, и то мы обедали не одни, а с дедушкой,

бабушкой и тетушкой, и мне такое отлучение и одиночество за обедом было

очень грустно. Я не скрыл от матери моего чувства; она очень хорошо поняла

его и разделяла со мной, но сказала, что нельзя не исполнить волю Прасковьи

Ивановны, что она добрая и очень нас любит. "Впрочем, - прибавила она, - со

временем я надеюсь как-нибудь это устроить". Мать ушла. Печально сели мы

вдвоем с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам

кончик стола, за которым могли бы поместиться десять человек. Начался шум и

беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко

разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались

между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще

больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, и потому столовая

служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была

протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой

и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью,

понять не могли. Евсеич и Параша, бывшие при нас неотлучно, сами пришли в

изумленье и даже страх от наглого бесстыдства и своеволья окружавшей нас

прислуги. Я слышал, как Евсеич шепотом говорил Параше: "Что это! Господи!

Куда мы попали? Хорош господский, богатый дом! Да это разбой денной!"

Параша отвечала ему в том же смысле. Между тем об нас совершенно забыли.

Остатки кушаний, приносимых из залы, ту же минуту нарасхват съедались

жадными девками и лакеями. Буфетчик Иван Никифорыч, которого величали

казначеем, только и хлопотал, кланялся и просил об одном, чтоб не трогали

блюд до тех пор, покуда не подадут их господам за стол. Евсеич не знал, что

и делать. На все его представленья и требованья, что "надобно же детям

кушать", не обращали никакого внимания, а казначей, человек смирный, но

нетрезвый, со вздохом отвечал: "Да что же мне делать, Ефрем Евсеич? Сами

видите, какая вольница! Всякий день, ложась спать, благодарю господа моего

бога, что голова на плечах осталась. Просите особого стола". Евсеич пришел

в совершенное отчаянье, что дети останутся не кушамши; жаловаться было

некому: все господа сидели за столом. Усердный и горячий дядька мой скоро,

однако, принял решительные меры. Прежде всего он перевел нас из столовой в

кабинет, затворил дверь и велел Параше запереться изнутри, а сам побежал в

кухню, отыскал какого-то поваренка из багровских, велел сварить для нас суп

и зажарить на сковороде битого мяса. Евсеич поспешно воротился к нам и стал

ожидать конца обеда, чтоб немедленно вызвать через кого-нибудь нашу мать и

чтобы донести обо всем происходившем в столовой. Вслед за стуком

отодвигаемых стульев и кресел прибежала к нам Александра Ивановна. Узнав,

что мы и не начинали обедать, она очень встревожилась, осердилась, призвала

к ответу буфетчика, который, боясь лакеев, бессовестно солгал, что никаких

блюд не осталось и подать нам было нечего. Хотя Александра Ивановна,

представляя в доме некоторым образом лицо хозяйки, очень хорошо знала, что

это бессовестная ложь, хотя она вообще хорошо знала чурасовское лакейство и

сама от него много терпела, но и она не могла себе вообразить, чтоб могло

случиться что-нибудь похожее на случившееся с нами. Она вызвала к себе

дворецкого Николая и даже главного управителя Михайлушку, живших в

особенном флигеле, рассказала им обо всем и побожилась, что при первом

подобном случае она доложит об этом тетушке. Николай отвечал, что дворня

давно у него от рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а

Михайлушка, на которого я смотрел с особенным любопытством, с большою

важностью сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров,

что кушанье сейчас подадут и что он не советует тревожить Прасковью

Ивановну такими пустяками. Только что они ушли, пришла мать. Александра

Ивановна, очень встревоженная, начала ее обнимать и просить у нее прощенья

в том, что случилось с детьми. Она прибавила, что если дело дойдет до

тетушки, то весь ее гнев упадет на нее, ни в чем тут не виноватую. Мать

очень дружески ее успокоила, говоря, что это безделица и что дети поедят

после (она уже слышала, что нам готовят особое кушанье) и что тетушка об

этом никогда не узнает. Успокоенная Александра Ивановна ушла к гостям, а я

принялся подробно рассказывать матери все виденное и слышанное мной. Тут

моя мать так взволновалась, что вся покраснела и чуть не заплакала. Она

очень благодарила Евсеича, что он узел нас из столовой, приказала, чтоб мы

всегда обедали в кабинете, и строго подтвердила ему и Параше, чтоб

чурасовская прислуга никогда и близко к нам не подходила. Евсеич и Параша

ушли, а с ними и сестрица.

Оставшись наедине с матерью, я обнял ее и поспешил предложить

множество вопросов обо всем, что видел и слышал. Мать очень смущалась и

затруднялась ответами. Я уже давно и хорошо знал, что есть люди добрые и

недобрые; этим последним словом я определял все дурные качества и пороки. Я

знал, что есть господа, которые приказывают, есть слуги, которые должны

повиноваться приказаниям, и что я сам, когда вырасту, буду принадлежать к

числу господ, и что тогда меня будут слушаться, а что до тех пор я должен

всякого просить об исполнении какого-нибудь моего желания. Но как Прасковью

Ивановну я считал такою великою госпожой, что ей все должны повиноваться,

даже мы, то и трудно было объяснить мне, как осмеливаются слуги не

исполнять ее приказаний, так сказать, почти на глазах у ней? Я очень

помнил, как она говорила моей матери: "Приказывай - все будет исполняться".

Я сначала думал, что лакеи и девки, пожиравшие остатки блюд, просто хотели

кушать, что они были голодны; но меня уверили в противном, и я почувствовал

к ним большое отвращенье. Неприличных шуток и намеков я, разумеется, не

понял и в бесстыдном обращении прислуги видел только грубость и дерзость,

замеченную мною у мальчиков в народном училище. Мать утвердила меня в таких

мыслях. Но все мои вопросы об Александре Ивановне, об ее положении в доме и

об ее отношении к благодетельнице нашей Прасковье Ивановне мать оставила

без ответа, прибегнув к обыкновенной отговорке, что я еще мал и понять

этого не могу. Между тем смирный буфетчик и Евсеич принесли нам обед;

позвали сестрицу, и мы, порядочно проголодавшись, поели очень весело и

аппетитно, особенно потому, что маменька сидела с нами. После нашего

позднего обеда мать ушла к гостям, а мы с сестрицей принялись устраивать

мое маленькое хозяйство, состоявшее в размещении книжек, бумаги,

чернильницы, линейки и проч. Сверх того у меня был удивительный ларчик, или

шкафик, оклеенный резной костью, в котором находилось восемь ящичков,

наполненных моими сокровищами, то есть окаменелостями, чертовыми пальцами и

другими редкими камешками, всегда называемыми мною штуфами. Крючки с

лесами, грузилами и поплавками, снятые с удилищ, также занимали один из

ящиков. Все восемь ящиков запирались вдруг, очень хитрым замком, тайну

которого я хранил от всех, кроме сестрицы. Для такого диковинного ларца

очищалось самое лучшее и видное место. Мы поставили его на бюро и при этом

случае пересмотрели вновь, неизвестно в который раз, все мои драгоценности.

Потом приходил к нам отец; мать сказала ему о нашем позднем обеде; он

пожалел, что мы были долго голодны, и поспешно ушел, сказав, что он играет

с тетушкой в пикет. Вскоре после чаю, который привелось нам пить немедленно

после обеда, пришла к нам маменька и сказала, что более к гостям не пойдет

и что Прасковья Ивановна сама ее отпустила, заметив по лицу, что она

устала. Мать в самом деле казалась утомленною и сейчас после нашего

детского ужина легла в постель. Я обрадовался случаю поговорить с нею

наедине и порасспросить кое о чем, казавшемся мне непонятным, как вдруг

неожиданно явилась Александра Ивановна. Видно было, что она полюбила мою

мать, потому что все обнимала ее и говорила с ней очень ласково и даже

потихоньку. Я не мог расслушать всех разговоров, но хорошо понял, что

Александра Ивановна жаловалась на свое житье, даже плакала, оговариваясь,

впрочем, что она не тетушку обвиняет, а свою несчастную судьбу. Хотя мне

было жаль ее, но через несколько времени я заснул под шепот ее рассказов.