гости и как станут вылезать из повозок. Тут в самом деле было чего
посмотреть! Сначала подъехала кожаная кибитка, из которой не без труда
вытащили двое дюжих рожновских лакеев свою толстую барыню и взвели на
крыльцо, где она и остановилась; потом подъехали необыкновенной величины
розвальни, в которых глубоко сидело что-то похожее на небольшую калмыцкую
кибитку или копну сена. Тут уже двух лакеев было недостаточно. К ним
присоединился наш Федор, тетушкин приданый Николай, а также Мазан и
Танайченок. Соединенными силами выгрузили они жениха и втащили на крыльцо;
когда же гости вошли в лакейскую раздеваться, то вся девичья бросилась
опрометью в коридор и буфет, чтоб видеть, как жених с матерью станут
проходить через залу в гостиную. Параша отперла дверь из бабушкиной горницы
в лакейскую, обыкновенно запертую на крючок, растворила ее немного, и мы
видели, как маменька и сынок освобождались от зимнего платья и теплых
платков. Надо сказать правду, что это была диковинная пара! Я не мог
вытерпеть и громко сказал Евсеичу: "Ах, это Мавлютка!" Но Евсеич зажал мне
рот, едва удерживаясь от смеха. В дверях залы встретил гостей мой отец;
после многих взаимных поклонов, рекомендаций и обниманий он повел их в
гостиную. Все окружающие нас удивлялись дородству жениха, а Евсеич, сказал:
"Эк буря! Посытее будет Мавлютки", повел нас в наши комнаты.
Слова: жених, невеста, сватанье и свадьба были мне давно известны и
давно объяснены матерью настолько, насколько я мог и должен был понимать
их, так сказать, внешний смысл. Прилагая тогда мои понятия к настоящему
случаю, я говорил Параше и Евсеичу: "Как же тетеньке выйти замуж за
Рожнова? Жена должна помогать мужу; она такая сухонькая, а он такой
толстый; она его не поднимет, если он упадет". Параша, смеясь, отвечала мне
вопросом: "Да зачем же ему падать?" Но у меня было готово неопровержимое
доказательство: я возразил, что "сам видел, как один раз отец упал, а
маменька его подняла и ему помогла встать". Впоследствии, когда мои слова
сделались известны всем тетушкам, они заставляли меня повторять их (всегда
без матери) и так хохотали, что приводили меня в совершенное изумление.
Когда нас с сестрицей позвали обедать, все сидели уже за столом. Слава
богу, мы только поклонились гостям, а то я боялся, что они будут нас
обнимать и как-нибудь задушат. Целый обед я не спускал глаз с жениха: он
так ел, что страшно было смотреть. Я заметил, что у всех невольно
обращались глаза на его тарелку. Маменька его тоже кушала исправно, но
успевала говорить и хвалить своего сынка. По ее словам, он был самый
смирный и добрый человек, который и мухи не обидит; в то же время
прекрасный хозяин, сам ездит в поле, все разумеет и за всем смотрит, и что
одна у него есть утеха - борзые собачки. Она жаловалась только на его
слабое здоровье и говорила, что так бережет его, что спать кладет у себя в
опочивальне; она прибавила, с какими-то гримасами на лице, что Митенька
будет совсем здоров, когда женится, и что если бог даст ему судьбу, то не
бессчастна будет его половина. Произнося последние слова, она бросала
выразительные взгляды на тетушку Татьяну Степановну, которая краснела и
потупляла глаза и лицо в тарелку. После обеда, за которым жених, видно,
чересчур покушал, он тотчас начал дремать. Мать извиняла его привычкой
отдыхать после обеда; но, видя, что он того и гляди повалится и захрапит,
велела заложить лошадей и, рассыпаясь в разных извинениях, намеках и
любезностях, увезла своего слабого здоровьем Митеньку. Когда уехали гости,
много было шуток и смеху, и тетушка объявила, что ни за что на свете не
пойдет за такого урода и увальня, чему я был рад. Жениху дали знать
стороною о нерасположении невесты - и дальнейшего формального сватовства не
было.
ПЕРВАЯ ВЕСНА В ДЕРЕВНЕ
В середине великого поста, именно на середокрестной неделе, наступила
сильная оттепель. Снег быстро начал таять, и везде показалась вода.
Приближение весны в деревне производило на меня необыкновенное раздражающее
впечатление. Я чувствовал никогда не испытанное мною, особого рода
волнение. Много содействовали тому разговоры с отцом и Евсеичем, которые
радовались весне, как охотники, как люди, выросшие в деревне и страстно
любившие природу, хотя сами того хорошенько не понимали, не определяли себе
и сказанных сейчас мною слов никогда не употребляли. Находя во мне живое
сочувствие, они с увлеченьем предавались удовольствию рассказывать мне: как
сначала обтают горы, как побегут с них ручьи, как спустят пруд, разольется
полая вода, пойдет вверх по полоям рыба, как начнут ловить ее вятелями и
мордами; как прилетит летняя птица, запоют жаворонки, проснутся сурки и
начнут свистать, сидя на задних лапках по своим сурчинам; как зазеленеют
луга, оденется лес, кусты и зальются, защелкают в них соловьи... Простые,
но горячие слова западали мне глубоко в душу, потрясали какие-то неведомые
струны и пробуждали какие-то неизвестные томительные и сладкие чувства.
Только нам троим, отцу, мне и Евсеичу, было не грустно и не скучно смотреть
на почерневшие крыши и стены строений и голые сучья дерев, на мокреть и
слякоть, на грязные сугробы снега, на лужи мутной воды, на серое небо, на
туман сырого воздуха, на снег и дождь, то вместе, то попеременно падавшие
из потемневших низких облаков. Заключенный в доме, потому что в мокрую
погоду меня и на крыльцо не выпускали, я тем не менее следил за каждым
шагом весны. В каждой комнате, чуть ли не в каждом окне, были у меня
замечены особенные предметы или места, по которым я производил мои
наблюдения: из новой горницы, то есть из нашей спальни, с одной стороны
виднелась Челяевская гора, оголявшая постепенно свой крутой и круглый
взлобок, с другой - часть реки давно растаявшего Бугуруслана, с
противоположным берегом; из гостиной чернелись проталины на Кудринской
горе, особенно около круглого родникового озера, в котором мочили конопли;
из залы стекленелась лужа воды, подтоплявшая грачовую рощу; из бабушкиной и
тетушкиной горницы видно было гумно на высокой горе и множество сурчин по
ней, которые с каждым днем освобождались от снега. Шире, длиннее
становились грязные проталины, полнее наливалось озеро в роще, и, проходя
сквозь забор, уже показывалась вода между капустных гряд в нашем огороде.
Все замечалось мною точно и внимательно, и каждый шаг весны торжествовался,
как победа! С утра до вечера бегал я из комнаты в комнату, становясь на
свои наблюдательные сторожевые места. Чтенье, письмо, игры с сестрой, даже
разговоры с матерью - все вылетело у меня из головы. О том, чего не мог
видеть своими глазами, получал я беспрестанные известия от отца, Евсеича,
из девичьей и лакейской. "Пруд посинел и надулся, ездить по нем опасно,
мужик с возом провалился, подпруда подошла под водяные колеса, молоть уж
нельзя, пора спускать воду; Антошкин овраг ночью прошел, да и Мордовский
напружился и почернел, скоро никуда нельзя будет проехать; дорожки начали
проваливаться, в кухню не пройдешь. Мазан провалился с миской щей и щи
пролил, мостки снесло, вода залила людскую баню", - вот что слышал я
беспрестанно, и неравнодушно принимались все такие известия. Грачи давно
расхаживали по двору и начали вить гнезда в грачовой роще; скворцы и
жаворонки тоже прилетели. И вот стала появляться настоящая птица, дичь, по
выражению охотников. Отец с восхищением рассказывал мне, что видел лебедей,
так высоко летевших, что он едва мог разглядеть их, и что гуси потянулись
большими станицами. Евсеич видел нырков и кряковых уток, опустившихся на
пруд, видел диких голубей по гумнам, дроздов и пигалиц около родников...
Сколько волнений, сколько шумной радости! Вода сильно прибыла. Немедленно
спустили пруд - и без меня. Погода была слишком дурна, и я не смел даже
проситься. Рассказы отца отчасти удовлетворили моему любопытству. С каждым
днем известия становились чаще, важнее, возмутительнее! Наконец Евсеич с
азартом объявил, что "всякая птица валом валит, без перемежки!"
Переполнилась мера моего терпенья. Невозможно стало для меня все это
слышать и не видеть, и с помощью отца, слез и горячих убеждений выпросил я
позволенья у матери, одевшись тепло, потому что дул сырой и пронзительный
ветер, посидеть на крылечке, выходившем в сад, прямо над Бугурусланом.
Внутренняя дверь еще не была откупорена. Евсеич обнес меня кругом дома на
руках, потому что везде была вода и грязь. В самом деле, то происходило в
воздухе, на земле и на воде, чего представить себе нельзя, не видавши, и
чего увидеть теперь уже невозможно в тех местах, о которых я говорю, потому
что нет такого множества прилетной дичи. Река выступила из берегов, подняла
урему на обеих сторонах и, захватив половину нашего сада, слилась с озером
грачовой рощи. Все берега полоев были усыпаны всякого рода дичью; множество
уток плавало по воде между верхушками затопленных кустов, а между тем
беспрестанно проносились большие и малые стаи разной прилетной птицы: одни
летели высоко, не останавливаясь, а другие - низко, часто опускаясь на
землю; одни стаи садились, другие поднимались, третьи перелетывали с места
на место: крик, писк, свист наполнял воздух. Не зная, какая это летит или
ходит птица, какое ее достоинство, какая из них пищит или свистит, я был
поражен, обезумлен таким зрелищем. Отец и Евсеич, которые стояли возле
меня, сами находились в большом волненье. Они указывали друг другу на
птицу, называли ее по имени, отгадывая часто по голосу, потому что только
ближнюю можно было различить и узнать по перу. "Шилохвостя, шилохвостя-то