сучить лесы; я сам держал связанные волоса, а отец вил из них тоненькую
ниточку, называемую лесою. Нам помогал Ефрем Евсеев, очень добрый и
любивший меня слуга. Он не вил, а сучил как-то на своей коленке толстые
лесы для крупной рыбы; грузила и крючки, припасенные заранее, были
прикреплены и навязаны, и все эти принадлежности, узнанные мною в первый
раз, были намотаны на палочки, завернуты в бумажки и положены для
сохранения в мой ящик. С каким вниманием и любопытством смотрел я на эти
новые для меня предметы, как скоро понимал их назначение и как легко и
твердо выучивал их названия! Ночевать мы должны были в татарской деревне,
но вечер был так хорош, что матери моей захотелось остановиться в поле;
итак, у самой околицы своротили мы немного в сторону и расположились на
крутом берегу маленькой речки. Ночевки в поле никто не ожидал. Отец думал,
что мать побоится ночной сырости; но место было необыкновенно сухо, никаких
болот, и даже лесу не находилось поблизости, потому что начиналась уже
башкирская степь; даже влажности ночного воздуха не было слышно. Для меня
опять готовилось новое зрелище; отложили лошадей, хотели спутать и пустить
в поле, но как степные травы погорели от солнца и завяли, то послали в
деревню за свежим сеном и овсом и за всякими съестными припасами. Люди
принялись разводить огонь: один принес сухую жердь от околицы, изрубил ее
на поленья, настрогал стружек и наколол лучины для подтопки, другой
притащил целый ворох хворосту с речки, а третий, именно повар Макей, достал
кремень и огниво, вырубил огня на большой кусок труту, завернул его в сухую
куделю (ее возили нарочно с собой для таких случаев), взял в руку и начал
проворно махать взад и вперед, вниз и вверх и махал до тех пор, пока куделя
вспыхнула; тогда подложили огонь под готовый костер дров со стружками и
лучиной - и пламя запылало. Стали накладывать дорожный самовар; на
разостланном ковре и на подушках лежала мать и готовилась наливать чай; она
чувствовала себя бодрее. Я попросил позволения развести маленький огонек
возле того места, где мы сидели, и когда получил позволение, то, не помня
себя от радости, принялся хлопотать об этом с помощью Ефрема, который в
дороге вдруг сделался моим как будто дядькой. Разведение огня доставило мне
такое удовольствие, что я и пересказать не могу; я беспрестанно бегал от
большого костра к маленькому, приносил щепочек, прутьев и сухого
бастыльнику*** для поддержания яркого пламени, и так суетился, что мать
принуждена была посадить меня насильно подле себя. Мы напились чаю и поели
супу из курицы, который сварил нам повар. Мать расположилась ночевать с
детьми в карете, а отец - в кибитке. Мать скоро легла и положила с собою
мою сестрицу, которая давно уже спала на руках у няньки; но мне не хотелось
спать, и я остался посидеть с отцом и поговорить о завтрашней кормежке,
которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба
как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова. Небо
сверкало звездами, воздух был наполнен благовонием от засыхающих степных
трав, речка журчала в овраге, костер пылал и ярко освещал наших людей,
которые сидели около котла с горячей кашицей, хлебали ее и весело
разговаривали между собою; лошади, припущенные к овсу, также были освещены
с одной стороны полосою света... "Не пора ли спать тебе, Сережа?" - сказал
мой отец после долгого молчания; поцеловал меня, перекрестил и бережно,
чтоб не разбудить мать, посадил в карету. Я не вдруг заснул. Столько увидел
и узнал я в этот день, что детское мое воображение продолжало представлять
мне в каком-то смешении все картины и образы, носившиеся предо мною. А что
же будет завтра, на чудесной Деме... Наконец сон одолел меня, и я заснул в
каком-то блаженном упоении.
______________
* Осокорь - порода тополя, серебристый тополь, пирамидальный тополь.
** Слово "люди" употреблялось в смысле: дворовые, крепостные слуги.
"Человек" - слуга.
*** Бастыльник - сорная трава, бурьян.
С ночевки поднялись так рано, что еще не совсем было светло, когда
отец сел к нам в карету. Он сел с большим трудом, потому что от спавших
детей стало теснее. Я видел, будто сквозь сон, как он садился, как
тронулась карета с места и шагом проезжала через деревню, и слышал, как лай
собак долго провожал нас; потом крепко заснул и проснулся, когда уже мы
проехали половину степи, которую нам надобно было перебить поперек и
проехать сорок верст, не встретив жилья человеческого. Когда я открыл
глаза, все уже давно проснулись, даже моя сестрица сидела на руках у отца,
смотрела в отворенное окно и что-то весело лепетала. Мать сказала, что
чувствует себя лучше, что она устала лежать и что ей хочется посидеть. Мы
остановились и все вышли из кареты, чтоб переладить в ней ночное устройство
на денное. Степь, то есть безлесная и волнообразная бесконечная равнина,
окружала нас со всех сторон; кое-где виднелись деревья и синелось что-то
вдали; отец мой сказал, что там течет Дема и что это синеется ее гористая
сторона, покрытая лесом. Степь не была уже так хороша и свежа, как бывает
весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после
сам узнал ее: по долочкам трава была скошена и сметена в стога, а по другим
местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый
ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался как
волны по необозримой равнине; степь была тиха, и ни один птичий голос не
оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не
кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и
гуще. Мы уселись в карете по-прежнему и взяли к себе няню, которая опять
стала держать на руках мою сестрицу. Мать весело разговаривала с нами, и я
неумолкаемо болтал о вчерашнем дне; она напомнила мне о моих книжках, и я
признался, что даже позабыл о них. Я достал, однако, одну часть "Детского
чтения" и стал читать, но был так развлечен, что в первый раз чтение не
овладело моим вниманием и, читая громко вслух: "Канарейки, хорошие
канарейки, так кричал мужик под Машиным окошком" и проч., я думал о другом
и всего более о текущей там, вдалеке, Деме. Видя мою рассеянность, отец с
матерью не могли удержаться от смеха, а мне было как-то досадно на себя и
неловко. Наконец кончив повесть об умершей с голоду канарейке и не
разжалобясь, как бывало прежде, я попросил позволения закрыть книжку и стал
смотреть в окно, пристально следя за синеющею в стороне далью, которая как
будто сближалась с нами и шла пересечь нашу дорогу; дорога начала
неприметно склоняться под изволок, и кучер Трофим, тряхнув вожжами, весело
крикнул: "Эх вы, милые, пошевеливайтесь! Недалеко до Демы!.." И добрые кони
наши побежали крупною рысью. Уже обозначилась зеленеющая долина, по которой
текла река, ведя за собою густую, также зеленую урему. "А вон, Сережа, -
сказал отец, выглянув в окно, - видишь, как прямо к Деме идет тоже зеленая
полоса и как в разных местах по ней торчат беловатые острые шиши? Это
башкирские войлочные кибитки, в которых они живут по летам, это башкирские
"кочи". Кабы было поближе, я сводил бы тебя посмотреть на них. Ну, да
когда-нибудь после". Я с любопытством рассматривал видневшиеся вдалеке
летние жилища башкирцев и пасущиеся кругом их стада и табуны. Обо всем этом
я слыхал от отца, но видел своими глазами в первый раз. Вот уже открылась и
река, и множество озер, и прежнее русло Демы, по которому она текла
некогда, которое тянулось длинным рукавом и называлось Старицей. Спуск в
широкую зеленую долину был крут и косогорист; надобно было тормозить карету
и спускаться осторожно; это замедление раздражало мою нетерпеливость, и я
бросался от одного окошка к другому и суетился, как будто мог ускорить
приближение желанной кормежки. Мне велели сидеть смирно на месте, и я
должен был нехотя угомониться. Но вот мы наконец на берегу Демы, у самого
перевоза; карета своротила в сторону, остановилась под тенью исполинского
осокоря, дверцы отворились, и первый выскочил я - и так проворно, что забыл
свои удочки в ящике. Отец, улыбнувшись, напомнил мне о том и на мои просьбы
идти поскорее удить сказал мне, чтоб я не торопился и подождал, покуда он
все уладит около моей матери и распорядится кормом лошадей. "А ты погуляй
покуда с Ефремом, посмотри на перевоз да червячков приготовьте". Я схватил
Ефрема за руку, и мы пошли на перевоз. Величавая, полноводная Дема, не
широкая, не слишком быстрая, с какою-то необыкновенною красотою, тихо и
плавно, наравне с берегами, расстилалась передо мной. Мелкая и крупная рыба
металась беспрестанно. Сердце так и стучало у меня в груди, и я вздрагивал
при каждом всплеске воды, когда щука или жерех выскакивали на поверхность,
гоняясь за мелкой рыбкой. По обоим берегам реки было врыто по толстому
столбу, к ним крепко был привязан мокрый канат толщиною в руку; по канату
ходил плот, похожий устройством на деревянный пол в комнате, утвержденный
на двух выдолбленных огромных деревянных колодах, которые назывались там
"комягами". Скоро я увидел, что один человек мог легко перегонять этот плот
с одного берега на другой. Двое перевозчиков были башкирцы, в остроконечных
своих войлочных шапках, говорившие ломаным русским языком. Ефрем, или
Евсеич, как я его звал, держа меня крепко за руку, вошел со мною на плот и
сказал одному башкирцу: "Айда, знаком, гуляй на другой сторона". И башкирец
очень охотно, отвязав плот от причала, засучив свои жилистые руки, став
лицом к противоположному берегу, упершись ногами, начал тянуть к себе канат