среднюю и побольше, но не такую большую, какие употреблялись для крупной
рыбы; такую я и сдержать бы не мог. Отец, который ни разу еще не ходил
удить, может быть потому, что матери это было неприятно, пошел со мною и
повел меня на пруд, который был спущен. В спущенном пруде удить и ловить
рыбу запрещалось, а на реке позволялось везде и всем. Я видел, что мой отец
сбирался удить с большой охотой. "Ну, что теперь делать, Сережа, на реке? -
говорил он мне дорогой на мельницу, идя так скоро, что я едва поспевал за
ним. - Кивацкий пруд пронесло, и его нескоро запрудят; рыбы теперь в саду
мало. А вот у нас на пруду вся рыба свалилась в материк, в трубу, и должна
славно брать. Ты еще в первый раз будешь удить в Бугуруслане; пожалуй,
после Сергеевки тебе покажется, что в Багрове клюет хуже". Я уверял, что в
Багрове все лучше. В прошлом лете я не брал в руки удочки, и хотя настоящая
весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями -
прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, - что я почти забывал
об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать,
тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился с новым жаром к страстно
любимой мною охоте, и чем ближе подходил я к пруду, тем нетерпеливее
хотелось мне закинуть удочку. Спущенный пруд грустно изумил меня. Обширное
пространство, затопляемое обыкновенно водою, представляло теперь голое,
нечистое, неровное дно, состоящее из тины и грязи, истрескавшейся от
солнца, но еще не высохшей внутри; везде валялись жерди, сучья и коряги или
торчали колья, воткнутые прошлого года для вятелей. Прежде все это было
затоплено и представляло светлое, гладкое зеркало воды, лежащее в зеленых
рамах и проросшее зеленым камышом. Молодые его побеги еще были неприметны,
а старые гривы сухого камыша, не скошенного в прошедшую осень, неприятно
желтели между зеленеющих краев прудового разлива и, волнуемые ветром, еще
неприятнее, как-то безжизненно шумели. Надобно прибавить, что от высыхающей
тины и рыбы, погибшей в камышах, пахло очень дурно. Но скоро прошло
неприятное впечатление. Выбрав места посуше, неподалеку от кауза, стали мы
удить - и вполне оправдались слова отца: беспрестанно брали окуни, крупная
плотва, средней величины язи и большие лини. Крупная рыба попадалась все
отцу, а иногда и Евсеичу, потому что удили на большие удочки и насаживали
большие куски, а я удил на маленькую удочку, и у меня беспрестанно брала
плотва, если Евсеич насаживал мне крючок хлебом, или окуни, если удочка
насаживалась червяком. Я никогда не видел, чтоб отец мой так горячился, и у
меня мелькнула мысль, отчего он не ходит удить всякий день? Евсеич же,
горячившийся всегда и прежде, сам говорил, что не помнит себя в таком
азарте! Азарт этот еще увеличился, когда отец вытащил огромного окуня и еще
огромнейшего линя, а у Евсеича сорвалась какая-то большая рыба и вдобавок
щука оторвала удочку. Он так смешно хлопал себя по ногам ладонями и так
жаловался на свое несчастье, что отец смеялся, а за ним и я. Впрочем, щука
точно так же и у отца перекусила лесу. Мне тоже захотелось выудить
что-нибудь покрупнее, и хотя Евсеич уверял, что мне хорошей рыбы не
вытащить, но я упросил его дать мне удочку побольше и также насадить
большой кусок. Он исполнил мою просьбу, но успеха не было, а вышло еще
хуже, потому что перестала попадаться и мелкая рыба. Мне стало как-то
скучно и захотелось домой; но отец и Евсеич и не думали возвращаться и,
конечно, без меня остались бы на пруду до самого обеда. Собираясь в
обратный путь и свертывая удочки, Евсеич сказал: "Что бы вам, Алексей
Степаныч, забраться сюда на заре? Ведь это какой бы клев-то был!" Отец
отвечал с некоторою досадой: "Ну, как мне поутру". - "Вот вы и с ружьем не
поохотились ни разу, а ведь в старые годы хаживали". - Отец молчал. Я очень
заметил слова Евсеича, а равно и то, что отец возвращался как-то невесел.
Пойманная рыба едва помещалась в двух ведрах. Мы принесли ее прямо к
бабушке и тетушке Татьяне Степановне и только что приехавшей тетушке
Аксинье Степановне (Александра же Степановна давно уехала в свою
Каратаевку). Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и
хвалили рыбу, которую очень любили кушать, а Татьяна Степановна - удить; но
мать махнула рукой и не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее
воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня с отцом пахнет
прудовою тиной, что, может быть, и в самом деле было так.
Оставшись наедине с матерью, я спросил ее: "Отчего отец не ходит
удить, хотя очень любит уженье? Отчего он ни разу не брал ружья в руки, а
стрелять он также был охотник, о чем сам рассказывал мне?" Матери моей были
неприятны мои вопросы. Она отвечала, что никто не запрещает ему ни
стрелять, ни удить, но в то же время презрительно отозвалась об этих
охотах, особенно об уженье, называя его забаваю людей праздных и пустых, не
имеющих лучшего дела, забаваю, приличною только детскому возрасту, и мне
немножко стало стыдно, что я так люблю удить. Я начинал уже считать себя
выходящим из ребячьего возраста: чтение книг, разговоры с матерью о
предметах недетских, ее доверенность ко мне, ее слова, питавшие мое
самолюбие: "Ты уже не маленький, ты все понимаешь; как ты об этом думаешь,
друг мой?" - и тому подобные выражения, которыми мать, в порывах нежности,
уравнивала наши возрасты, обманывая самое себя, - эти слова возгордили
меня, и я начинал свысока посматривать на окружающих меня людей. Впрочем,
недолго стыдился я моей страстной охоты к уженью. На третий день мне так
уже захотелось удить, что я, прикрываясь своим детским возрастом, от
которого, однако, в иных случаях отказывался, выпросился у матери на пруд
поудить с отцом, куда с одним Евсеичем меня бы не отпустили. Я имел весьма
важную причину не откладывать уженья на пруду: отец сказал мне, что через
два дня его запрудят, или, как выражались тогда, займут заимку. Евсеич с
отцом взяли свои меры, чтобы щуки не отгрызали крючков: они навязали их на
поводки из проволоки или струны, которых щуки не могли перекусить, несмотря
на свои острые зубы. Общие наши надежды и ожидания не были обмануты. Мы
наудили много рыбы, и в том числе отец поймал четырех щук, а Евсеич двух.
Заимка пруда, или, лучше сказать, последствие заимки, потому что на
пруд мать меня не пустила, - также представило мне много нового, никогда
мною не виданного. Как скоро завалили вешняк и течение воды мало-помалу
прекратилось, река ниже плотины совсем обмелела и, кроме глубоких ям,
называемых омутами, Бугуруслан побежал маленьким ручейком. По всему
протяжению реки, до самого Кивацкого пруда, также спущенного, везде стоял
народ, и старый и малый, с бреднями, вятелями и недотками, перегораживая
ими реку. Как скоро рыба послышала, что вода пошла на убыль, она начала
скатываться вниз, оставаясь иногда только в самых глубоких местах и,
разумеется, попадая в расставленные снасти. Мы с Евсеичем стояли на самом
высоком берегу Бугуруслана, откуда далеко было видно и вверх и вниз, и
смотрели на эту торопливую и суматошную ловлю рыбы, сопровождаемую криком
деревенских баб и мальчишек и девчонок, последние употребляли для ловли
рыбы связанные юбки и решета, даже хватали добычу руками, вытаскивая иногда
порядочных плотиц и язиков из-под коряг и из рачьих нор, куда во всякое
время особенно любят забиваться некрупные налимы, которые также попадались.
Раки пресмешно корячились и ползали по обмелевшему дну и очень больно
щипали за голые ноги и руки бродивших по воде и грязи людей, отчего нередко
раздавался пронзительный визг мальчишек и особенно девчонок.
Бугуруслан был хотя не широк, но очень быстр, глубок и омутист; вода
еще была жирна, по выражению мельников, и пруд к вечеру стал наполняться, а
в ночь уже пошла вода в кауз; на другой день поутру замолола мельница, и
наш Бугуруслан сделался опять прежнею глубокою, многоводной рекой. Меня
очень огорчало, что я не видел, как занимали заимку, а рассказы отца еще
более подстрекали мою досаду и усиливали мое огорченье. Я не преминул
попросить у матери объяснения, почему она меня не пустила, - и получил в
ответ, что "нечего мне делать в толпе мужиков и не для чего слышать их
грубые и непристойные шутки, прибаутки и брань между собою". Отец напрасно
уверял, что ничего такого не было и не бывает, что никто на бранился; но
что веселого крику и шуму было много... Не мог я не верить матери, но отцу
хотелось больше верить.
Как только провяла земля, начались полевые работы, то есть посев
ярового хлеба, и отец стал ездить всякий день на пашню. Всякий день я
просился с ним, и только один раз отпустила меня мать. По моей усильной
просьбе отец согласился было взять с собой ружье, потому что в полях
водилось множество полевой дичи; но мать начала говорить, что она боится,
как бы ружье не выстрелило и меня не убило, а потому отец, хотя уверял, что
ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома. Я заметил, что
ему самому хотелось взять ружье; я же очень горячо этого желал, а потому
поехал несколько огорченный. Вид весенних полей скоро привлек мое внимание,
и радостное чувство, уничтожив неприятное, овладело моей душой. Поднимаясь
от гумна на гору, я увидел, что все долочки весело зеленели сочной травой,
а гривы, или кулиги дикого персика, которые тянулись по скатам крутых
холмов, были осыпаны розовыми цветочками, издававшими сильный ароматический
запах. На горах зацветала вишня и дикая акация, или чилизник. Жаворонки так
и рассыпались песнями вверху; иногда проносился крик журавлей, вдали