Смекни!
smekni.com

Детские годы Багрова-внука 2 (стр. 57 из 70)

и она шепнула мне, чтоб я перестал смотреть на музыкантов, а ел... Трудно

было мне вполне повиноваться! Черпая ложкой уху, я беспрестанно

заглядывался на оркестр музыкантов и беспрестанно обливался. Дурасов еще

громче хохотал, отец улыбался, а мать краснела и сердилась. Сестрица моя

сначала также была удивлена, но потом сейчас успокоилась, принялась кушать

и смеялась, глядя на меня.

Немного съел я диковинной ухи и сдал почти полную тарелку. Музыка

прекратилась. Все хвалили искусство музыкантов. Я принялся было усердно

есть какое-то блюдо, которого я никогда прежде не ел, как вдруг на

возвышенности показались две девицы в прекрасных белых платьях, с голыми

руками и шеей, все в завитых локонах; держа в руках какие-то листы бумаги,

они подошли к самому краю возвышения, низко присели (я отвечал им поклоном)

и принялись петь. Мой поклон вызвал новый хохот у Дурасова и новую краску

на лице моей матери. Но пение меня не увлекло: слова были мне непонятны, а

напевы еще менее. Я вспомнил песни наших горничных девушек и решил, что

Матреша поет гораздо лучше. Вследствие такого решения я стал заниматься

кушаньем и до конца обеда уже не привлек на себя внимания хозяина. Прежним

порядком воротились мы в гостиную. После кофе Дурасов предложил было нам

катанье на лодке с роговой музыкой по Черемшану, приговаривая, что "таких

рогов ни у кого нет", но отец с матерью не согласились, извиняясь тем, что

им необходимо завтра рано поутру переправиться через Волгу. Дурасов не стал

долее удерживать; очень ласково простился с нами, расцеловал мою сестрицу и

проводил нас до коляски, которая была нагружена цветами, плодами и двумя

огромными свертками конфет.

Воротясь, мы поспешили переодеться и пустились в дальнейший путь. Во

всю дорогу, почти до самой ночевки, я не переставал допрашивать отца, и

особенно мать, обо всем слышанном и виденном мною в этот день. Ответы вели

к новым вопросам, и объяснения требовали новых объяснений. Наконец я так

надоел матери, что она велела мне более не расспрашивать ее об Никольском.

Я обратился к отцу и вполголоса продолжал говорить с ним о том же, сообщая

при случае и мои собственные замечания и догадки. Вполне не разрешенными

вопросами остались: отчего вода из фонтана била вверх? отчего солнечные

часы показывают время? как они устроены? и что такое значит возвышение, на

котором сидели музыканты? Когда же я спросил, кто такие эти красавицы

барышни, которые пели, отец отвечал мне, что это были крепостные горничные

девушки Дурасова, выученные пенью в Москве. Что же они такое пели и на

каком языке - этого опять не знали мой отец и мать. Когда речь дошла до

хозяина, то мать вмешалась в наш разговор и сказала, что он человек добрый,

недальний, необразованный, и в то же время самый тщеславный, что он, увидев

в Москве и Петербурге, как живут роскошно и пышно знатные богачи, захотел и

сам так же жить, а как устроить ничего не умел, то и нанял себе разных

мастеров, немцев и французов, но, увидя, что дело не ладится, приискал

какого-то промотавшегося господина, чуть ли не князя, для того чтоб он

завел в его Никольском все на барскую ногу; что Дурасов очень богат и не

щадит денег на свои затеи; что несколько раз в год он дает такие праздники,

на которые съезжается к нему вся губерния. Мать пожурила меня, зачем я был

так смешон, когда услышал музыку: "Ты точно был крестьянский мальчик,

который сроду ничего не видывал, кроме своей избы, и которого привели в

господский дом". Я отвечал, что я точно сроду ничего подобного не видывал и

потому был так удивлен. Мать возразила, что не надобно показывать своего

удивления, а я спросил, для чего не надобно его показывать. "Для того, что

это было смешно, а мне стыдно за тебя", - сказала мать. У меня вертелось на

уме и на языке новое возражение в виде вопроса, но я заметил, что мать

сердится, и замолчал; мы же в это самое время приехали на ночевку в деревню

Красный Яр, в двенадцати верстах от Симбирска и в десяти от переправы через

Волгу. Мы должны были поспеть на перевоз на солнечном восходе, чтоб

переправиться через реку в тихое время, потому что каждый день, как только

солнышко обогреет, разыгрывался сильный ветер.

Проснувшись рано поутру, я увидел, что наша карета отпряжена и стоит

на отлогом песчаном берегу. Солнышко только что взошло. Было очень

прохладно, и даже в карете пахло какой-то особенной свежей сыростью,

которая чувствуется только на песчаных берегах больших рек. Это совсем не

то, что сырость от прудов или болот, всегда имеющая неприятный запах.

Двухверстная быстро текущая ширина Волги поразила меня, и я с ужасом

смотрел на это пространство, которое надобно нам переплыть. Нас одели

потеплее и посадили на опрокинутую лодку. По берегам тянулись, как узоры,

следы сбежавших волн, и можно было видеть, как хлестали и куда доставали

они во время бури. Это были гладкие окраины из крупного песка и мелкой

гальки. Стаи мартышек с криком вились над водой, падая иногда на нее и

ныряя, чтоб поймать какую-нибудь рыбку. Симбирск с своими церквами и

каменным губернаторским домом, на высокой горе, покрытой сплошными

плодовитыми садами, представлял великолепный вид; но я мало обращал на него

вниманья. Около меня кипела шумная суматоха. На перевозе ночевало много

народу, и уже одна большая завозня, битком набитая лошадьми и телегами с

приподнятыми передками и торчащими вверх оглоблями, чернелась на середине

Волги, а другая торопливо грузилась, чтобы воспользоваться благополучным

временем. Перевозчиков из деревни Часовни, лежащей на берегу, набежало

множество, предлагая нам свои услуги. У них был какой-то староста, который

говорил моему отцу, чтоб он не всем верил, и что многие из них вовсе не

перевозчики, и чтобы мы положились во всем на него. Нагрузилась до

последней возможности и другая завозня, отвязали причалы, оттолкнулись от

пристани и тихо пошли на шестах вверх по реке, держась около берега.

Подвели третью завозню, самую лучшую и прочную, как уверяли, поставили нашу

карету, кибитку и всех девять лошадей. Не привыкшие к подобным переправам,

добрые наши кони храпели и фыркали; привязать их к карете или перекладинам,

которыми с двух сторон загораживали завозню, было невозможно, и каждую пару

держали за поводья наши кучера и люди: с нами остались только Евсеич да

Параша. Никому из посторонних не позволили грузиться, и вот тронулась и

наша завозня, и тихо пошла вверх, также на шестах. "Взводись выше,

молодцы! - кричал с берега староста. - Надо убить прямо на перевоз".

Неравнодушно смотрел я на эту картину и со страхом замечал, что ветерок,

который сначала едва тянул с восхода, становился сильнее, и что поверхность

Волги беспрестанно меняла свой цвет, - то темнела, то светлела, - и крупная

рябь бесконечными полосами бороздила ее мутную воду. Проворно подали

большую косную лодку, шестеро гребцов сели в весла, сам староста или хозяин

стал у кормового весла. Нас подхватили под руки, перевели и перенесли в это

легкое судно; мы расселись по лавочкам на самой его середине, оттолкнулись,

и лодка, скользнув по воде, тихо поплыла, сначала также вверх; но, проплыв

сажен сто, хозяин громко сказал: "Шапки долой, призывай бога на помочь!"

Все и он сам сняли шапки и перекрестились; лодка на минуту приостановилась.

"С богом, на перебой, работайте, молодцы", - проговорил кормщик, налегши

обеими руками и всем телом на рукоятку тяжелого кормового весла, опустя ее

до самого дна кормы и таким образом подняв нижний конец, он перекинул весло

на другую сторону и повернул нос лодки поперек Волги. Гребцы дружно легли в

весла, и мы быстро понеслись. Страх давно уже овладевал мною; но я боролся

с ним и скрывал сколько мог; когда же берег стал уходить из глаз моих,

когда мы попали на стрежень реки и страшная громада воды, вертящейся

кругами, стремительно текущей с непреодолимою силою, обхватила со всех

сторон и понесла вниз, как щепку, нашу косную лодочку, - я не мог долее

выдерживать, закричал, заплакал и спрятал свое лицо на груди матери. Глядя

на меня, заплакала и сестрица. Отец смеялся, называя меня трусишкой, а

мать, которая и в бурю не боялась воды, сердилась и доказывала мне, что нет

ни малейшей причины бояться. Пролежав несколько времени с закрытыми глазами

и понимая, что это стыдно, я стал понемногу открывать глаза и с радостью

заметил, что гора с Симбирском приближалась к нам. Сестрица уже успокоилась

и весело болтала. Страх мой начал проходить; подплывая же к берегу, я

развеселился, что всегда со мной бывало после какого-нибудь страха. Мы

вышли на крутой берег и сели на толстые бревна, каких там много лежало.

Завозня с нашей каретой плыла еще посередине Волги; маханье веслами

казалось издали ребячьей игрушкой и, по-видимому, нисколько завозни к нам

не приближало. Ветер усиливался, карета парусила, и все утверждали, что

наших порядочно снесет вниз. Около нас, по крутому скату, были построены

лубочные лавочки, в которых продавали калачи, пряники, квас и великое

множество яблок. Мать, которая очень их любила, пошла сама покупать, но

нашла, что яблоки продавались не совсем спелые, и сказала, что это все

падаль; кое-как, однако, нашла она с десяток спелых и, выбрав одно яблоко,

очень сладкое, разрезала его, очистила и дала нам с сестрицей по половинке.

Я вообще мало едал сырых плодов, и яблоко показалось мне очень вкусным. В

ожидании завозни отец мой, особенно любивший рыбу, поехал на рыбачьей лодке

к прорезям и привез целую связку нанизанных на лычко стерлядей, чтоб в

Симбирске сварить из них уху. Я и не думал проситься с отцом: меня бы,