водяную поверхность. Гребцы, держа в руках весла, сидели на своих местах.
Хозяин поспешно перевел нас по доскам на лодку и усадил в ней по лавкам на
самой середине. Страх сжимал мое сердце, и я сидел, как говорится, ни жив
ни мертв. Мы недолго взводились вверх и скоро пошли на перебой. Гребцы
работали с необыкновенным усилием, лодка летела; но едва мы, достигнув
середины Волги, вышли из-под защиты горы, подул сильный ветер, страшные
волны встретили нас, и лодка начала то подыматься носом кверху, то
опускаться кормою вниз; я вскрикнул, бросился к матери, прижался к ней и
зажмурил глаза. Я открыл их тогда, когда услышал, что до берегу недалеко.
Точно, берег был уже близок, но в лодке происходила суматоха, которой я с
закрытыми глазами до тех пор не замечал, и наш кормщик казался очень
озабоченным и даже испуганным. Гребли только четверо, а двое гребцов
выливали воду, один - каким-то длинным ковшом, а другой - шляпой. Вода в
лодке выступила уже сквозь пол и подмочила нам ноги, а в корме было ее
очень много. Я не вполне понял важность происшествия и очень удивился,
когда отец, высадив нас всех на берег, накинулся с бранью на хозяина
гребцов. "Ах ты, разбойник, - говорил мой отец, - как мог ты подать нам
худую лодку! Ведь ты нас едва не утопил! Да знаешь ли ты, что я тебя сейчас
отправлю к симбирскому городничему?" Бедный наш кормщик, стоя без шляпы и
почтительно кланяясь, говорил: "Помилуйте, ваше благородие, разве я этому
делу рад, разве мне свой живот надоел? Ведь и я потонул бы вместе с вами.
Грех такой вышел. Хотел поусердствовать вам, самую лучшую посуду дал,
новую; только большим господам ее дают. Всего раз десять была в деле. С
успеньева дня ее и не трогали. Воды не было ни капли, как мы поехали. Ума
не приложу, отчего такая беда случилась. Я, вестимо, без вины виноват.
Помилосердствуйте, простите, заставьте за себя век бога молить..." - и он
повалился в ноги моему отцу. Ему сейчас велели встать и сказали, что
прощают ему его вину и жаловаться не будут.
Завозни нашей с каретой еще у пристани не было: предсказание нашего
хозяина-кормщика сбылось из слова в слово. Она медленно подвигалась на
шестах снизу и находилась еще от нас не менее версты, как говорили
перевозчики. Отцу моему захотелось узнать, отчего потекла наша лодка; ее
вытащили на берег, обернули вверх дном и нашли, что у самой кормы она
проломлена чем-то острым; дыра была пальца в два шириною. Как это
случилось, никто объяснить не мог. Долго толковали перевозчики и наконец
порешили, что это кто-нибудь со зла проломил железным ломом. Отверстие было
довольно высоко над водою, и в тихую погоду можно было плавать на лодке
безопасно, но гребни высоких валов попадали в дыру. Если б не доглядели и
не принялись вовремя выливать воду, лодка наполнилась бы ею, села глубже, и
тогда гибель была неизбежна. Тут только я понял, какой опасности мы
подвергались, и боязнь, отвращение от переправ через большие реки прочно
поселилась в моей душе. Наконец приплыла наша завозня; она точно ночевала у
Гусиной Луки, на мели, кое-как привязавшись к воткнутым в песок шестам.
Люди наши рассказывали, что натерпелись такого страху, какого сроду не
видывали, что не спали всю ночь и пробились с голодными лошадьми, которые
не стояли на месте и несколько раз едва не опрокинули завозню. Нас ожидала
новая остановка и потеря времени: надо было заехать в деревню Часовню,
стоящую на самом берегу Волги, и выкормить лошадей, которые около суток
ничего не ели.
Нельзя было узнать моего отца. Всегда тихий и спокойный, он рвался с
досады, что столько времени пропадало даром, и беспрестанно сердился. Мать
принуждена была его уговаривать и успокаивать, что всегда, бывало, делывал
отец с нею, и я с любопытством смотрел на эту перемену. Мать говорила очень
долго и так хорошо, как и в книжках не пишут. Между прочим, она сказала
ему, что безрассудно сердиться на Волгу и бурю, что такие препятствия не
зависят от воли человеческой, и что грешно роптать на них, потому что их
посылает бог, что, напротив, мы должны благодарить его за спасение нашей
жизни... Но я не умею так рассказать, как она говорила. Наконец мало-помалу
отец мой успокоился, хотя все оставался очень грустен. Выкормив лошадей, мы
пустились в дальнейший путь. Мы не жалели своих добрых коней, и в две
упряжки, то есть в два переезда, проехали почти девяносто верст, и на
другой день в обед были уже в Вишенках. Простояв часа четыре, мы опять
пустились в дорогу и ночевали в деревне, называемой "Один двор". Судьба
захотела испытать терпенье моего отца. Когда душа его рвалась в Багрово, к
умирающей матери, препятствия вырастали на каждом шагу. Все путешествие
наше было самое неудачное, утомительное, печальное. После постоянного
ненастья, от которого размокла черноземная почва, сначала образовалась
страшная грязь, так что мы с трудом стали уезжать по пятидесяти верст в
день; потом вдруг сделалось холодно, и, поднявшись на заре, чтоб выбраться
поранее из грязного "Одного двора", мы увидели, что грязь замерзла и что
земля слегка покрыта снегом. Сначала отец не встревожился этим и говорил,
что лошадям будет легче, потому что подмерзло, мы же с сестрицей
радовались, глядя на опрятную белизну полей; но снег продолжал идти час от
часу сильнее и к вечеру выпал с лишком в полторы четверти; езда сделалась
ужасно тяжела, и мы едва тащились шагом, потому что мокрый снег прилипал к
колесам и даже тормозил их. Так ехали мы целый следующий день и проехали
только тридцать верст. К вечеру пошел дождь, снег почти растаял, и хотя
дорога стала еще грязнее, но все лошадям было легче. Тут явилась новая
беда: мать захворала, и так сильно, что, отъехав двадцать пять верст, мы
принуждены были остановиться и простоять более суток. Как было грустно мне
и моей милой сестрице! Мы жили в грязной чувашской избе. Мать лежала под
пологом, отец с Парашей беспрестанно подавали ей какие-то лекарства, и мы,
сидя в другом углу, перешептывались вполголоса между собой и молились богу,
чтоб он послал маменьке облегчение.
Только на седьмой день, довольно рано утром, добрались мы до Неклюдова
и подъехали к крыльцу очень странно построенного дома Кальпинских, всего в
двадцати верстах от Багрова. Мы с сестрицей никогда там не бывали, да и
теперь бы отец не заехал, но так пришлось, что надобно было выкормить
усталых лошадей. Хозяйка встретила мою мать в сенях и ушла с нею в дом, а
отец высадил меня и сестру из кареты и повел за руку. В зале встретил нас
И.Н.Кальпинский; отец, здороваясь с ним, поспешно спросил: "А что
матушка?" - "Разве вы не знаете?" - возразил хозяин. "Вот другая неделя,
как ничего не знаем", - отвечал отец. "Приказала долго жить, - преспокойно
сказал Кальпинский, - скончалась в самый покров". Боже мой, что сделалось с
моим отцом! Он всплеснул руками, тихо промолвил: "В покров", - побледнел,
весь задрожал и, конечно бы упал, если б Кальпинский не подхватил его и не
посадил на стул. Между тем матери в гостиной успели уже сказать о кончине
бабушки; она выбежала к нам навстречу и, увидя моего отца в таком
положении, ужасно испугалась и бросилась помогать ему. Принесли холодной
воды, вспрыснули ему лицо, облили голову, отец пришел в себя, и ручьи слез
полились по его бледному лицу. Ему дали выпить стакан холодной воды, и
Кальпинский увел его к себе в кабинет, где отец мой плакал навзрыд более
часу, как маленькое дитя, повторяя только иногда: "Бог судья тетушке! На ее
душе этот грех!" Между тем вокруг него шли уже горячие рассказы и даже
споры между моими двоюродными тетушками, Кальпинской и Лупеневской, которая
на этот раз гостила у своей сестрицы. С мельчайшими подробностями
рассказывали они, как умирала, как томилась моя бедная бабушка; как
понапрасну звала к себе своего сына; как на третий день, именно в день
похорон, выпал такой снег, что не было возможности провезти тело покойницы
в Неклюдово, где и могилка была для нее вырыта, и как принуждены были
похоронить ее в Мордовском Бугуруслане, в семи верстах от Багрова. "Вот
бог-то все по-своему делает, - говорила Флена Ивановна Лупеневская, -
покойный дядюшка Степан Михайлыч, царство ему небесное, не жаловал нашего
Неклюдова и слышать не хотел, чтоб его у нас похоронили, а косточки его
лежат возле нашей церкви. Тетушка же так нас любила, как родных дочерей, и
всей душенькой желала и приказывала, чтоб положить ее в Неклюдове, рядом с
Степаном Михайлычем, а пришлось лечь в Мордовском Бугуруслане у отца
Василья". Катерина же Ивановна Кальпинская прибавляла вполголоса, как будто
про себя: "Так уж сами не захотели. Все генеральша. И провезти было можно и
подождать было можно, снег-то всего лежал одни сутки". Но Флена Ивановна,
вслушавшись, возразила: "Полно, матушка-сестрица, что ты грешишь на
Елизавету Степановну и на всех. Проезду не было ни на санях, ни на колесах.
Ведь мы и сами поехали на похороны, да от Бахметевки воротились, ведь на
Савруше-то мост снесло, а ждать тоже было нельзя, да и снег-то, может, и не
сошел бы. Нет, сестрица, не греши; уж так было угодно богу; а вот братец-то
не застал Арины Васильевны, так это жалко". Такими-то утешительными
разговорами успокаивали хозяйки огорченного сына! Наконец сестры заспорили
и подняли крик. Мать упросила всех оставить моего отца одного. Даже нас
выслала и сама с ним осталась. После она сказала мне, что отец долго еще
плакал и, наконец заснул у нее на груди. У Катерины Ивановны Кальпинской
было три дочери и один сын, еще маленький. Мы их совсем не знали. Они