На войне узнаешь людей по-настоящему. Мне теперь это ясно. Она - как лакмусовая бумажка, как проявитель какой-то особенный. Валега вот читает по складам, в делении путается, не знает, сколько семью восемь, и спроси его, что такое социализм или родина, он, ей-богу ж, толком не объяснит: слишком для него трудно определяемые словами понятия. Но за эту родину - за меня, Игоря, за товарищей своих по полку, за свою покосившуюся хибарку где-то на Алтае - он будет драться до последнего патрона. А кончатся патроны - кулаками, зубами... вот это и есть русский человек. Сидя в окопах, он будет больше старшину ругать, чем немцев, а дойдет до дела - покажет себя. А делить, умножать и читать не по складам всегда научится, было б время и желание...
Валега что-то ворчит во сне, переворачивается на другой бок и опять сжимается комочком, поджав колени к подбородку.
Спи, спи, лопоухий... Скоро опять окопы, опять бессонные ночи. Валега - туда! Валега - сюда! Дрыхни пока. А кончится война, останемся живы, придумаем что-нибудь. 11
Утром в отделе кадров сталкиваемся нос к носу с Калужским, свежим, выбритым, как будто даже поправившимся.
- Деточки... Живы, здоровы? Куда топаете? - Он сует свою теплую, влажную руку.
- Туда, откуда ты.
- Одну минуточку. Не торопитесь. У вас табак есть?
- Есть.
- Необходимо перекурить. И мозгой заодно шевельнуть. Вот скамеечка симпатичная.
Он тащит нас к трехногой скамейке в пыльном скверике.
- Незачем прыгать очертя голову. Понимаете? Здесь дело простое. Или резерв, или передовая. Чик-чик - и ваших нет.
- Ну?
- Вас это устраивает? - подбритые брови его удивленно приподымаются.- На передовой знаете что творится сейчас? И не спрашивайте... С бору по сосенке. Я с раненым лейтенантом говорил сегодня. Вчера только из Калача. Комсостав почти весь вышел. Тыкают на первое попавшееся место. Вот тебе люди, вот рубеж - держи. Понимаете? "Мессера" по головам ходят. Одним словом...
Толстым коротким пальцем он чертит в воздухе крест.
- А резерв? Пшенная каша, хлеб как глина. Ну, может быть, селедка. И занятия с утра до вечера, уставы, БУПы(1), ручной пулемет... Семечек хотите?
Не дожидаясь ответа, сыплет нам в ладони мелкие, пережаренные семечки.
- Теперь дальше...- Он слегка наклоняется и говорит загадочным полушепотом: - Встретился я здесь с одним капитаном, я вас с ним познакомлю. Хороший парень. Работал помощником по разведке в штабе одной дивизии. Разговорились. Оказались общие знакомые. Короче, дней через пять-шесть, максимум десять, будет здесь подполковник Шуранский. Вы его знаете? Золото, а не человек. Я с ним на "ты". Вместе выпивали. Так он, этот самый Шуранский, устроит. Сейчас он в Москве, в командировке. Через неделю будет здесь. В общем, мой совет, поворачивайте-ка вы пока оглобли. У вас есть где жить? А я вас буду держать в курсе событий.
Он вдруг вскакивает и сует семечки в карман.
- Одну минуточку. Вы подождите. Вон с тем майором пару слов только...
И, поправив фуражку, он скрывается за углом. Мы заходим в дом с грязными окнами. Бесцветный лейтенант, в начищенных сапогах, сообщает, что инженерный отдел находится на Туркестанской улице и там берутся на учет все саперы. А прочие специальности - стрелки, минометчики, артиллеристы - в пятой комнате, с одиннадцати до пяти.
----------------------------------------
(1) БУП - боевой устав пехоты.
Едем на Туркестанскую. Игорь решает выдать себя за сапера.
- К черту эти противогазы. Надоели. А ты меня за три дня всем премудростям научишь.
На Туркестанской опять лейтенант, только уже черный и в брезентовых сапогах. Потом майор. Потом пять анкет - и "приходите завтра к десяти".
На другой день в десять заполняем еще какие-то карточки и с бумажкой - "Майору Забавникову, зачислить в резерв"-шагаем на Узбекскую, 16.
Там человек двадцать командиров-саперов. Пьют чай, сидя на подоконниках, курят, ругают резерв. Майора нет. Потом он приходит - маленький, желчный, зеленый, со слезящимися глазами. Опять - кто, что да откуда. Распорядок: с девяти до часу занятия, потом обед, с трех до восьми опять занятия. Записываемся в список для питания в какой-то гидророте. Уходим домой.
***
Вечером мы бродим с Люсей по набережной. Небо красное, зловещее. Над горизонтом облака, точно густой, черный дым. Волга от ветра шершавая, без всякого блеска. И плоты, плоты без конца. Обмотанные зеленью, точно сегодня троица, буксиры. На том берегу домики, церквушка, колючие журавли в каждом дворе.
Мы идем об руку, иногда останавливаемся около каменного парапета, облокачиваемся на него и смотрим вдаль. И Люся что-то говорит,- кажется, о Блоке и Есенине, и спрашивает меня что-то, и я что-то отвечаю, и почему-то мне не по себе и не хочется говорить ни о Блоке, ни о Есенине.
Все это когда-то интересовало и волновало меня, а сейчас отошло далеко, далеко... Архитектура, живопись, литература... Я за время войны ни одной книжки не прочел. И не хочется. Не тянет.
Все это потом, потом...
А завтра опять этот резерв, по двадцать раз разбирай и собирай пулемет Дегтярева. И послезавтра, и послепослезавтра. И опять этот желчный, со слезящимися глазами майор Забавников будет говорить нам, что надо ждать, что, когда прикажут, тогда и отправят на фронт, что есть на то люди, которые об этом думают, и пойдет, пойдет, пойдет...
Мы проходим мимо памятника Хользунову, Герою Советского Союза. К стыду своему, я не знаю, что он сделал. Бронзовый, тяжелый, в кожанке, он стоит уверенно, прочно и ни на кого не смотрит. Мы читаем надпись, рассматриваем барельефы на пьедестале.
Выходим на центральную площадь. Серый, с черными аккуратными крестами и средневековым львом на геральдическом щите стоит подбитый "хейнкель". Он похож на злую раненую птицу, припавшую к земле и вцепившуюся в нее когтями. Мальчишки ползают по перебитым крыльям, залезают в кабину, ковыряются в приборах. Взрослые угрюмо и внимательно рассматривают из-за натянутой веревки разбитые моторы и торчащие пулеметы.
- Весь бронированный, сволочь...
- Да, металла не жалеют.
- Вот и суйся к ним с фанерой.
- А сколько у него пулеметов?
- Два. И две пушки.
- И бомбы?
- И бомб две тонны.
- Две тонны?
Люся тянет меня за рукав.
- Идемте. Мне надоело на него смотреть. Поедем на Мамаев курган.
- Куда?
- На Мамаев курган. Оттуда весь Сталинград как на ладони. И Волга. И за Волгу далеко-далеко видно. Там хорошо. Честное слово.
Мы едем на Мамаев курган.
Он плоский и некрасивый. Молоденькие деревца, насаженные рядами. Люся говорит, что здесь предполагалось разбить парк культуры и отдыха. Возможно, когда-нибудь здесь и будет красиво, но пока что мало привлекательно. Какие-то водонапорные башни, сухая трава, редкий, колючий кустарник.
Но вид отсюда действительно замечательный.
Большой город прижался к самой реке. Каменное нагромождение новых домов, возвышающееся над деревянными постройками, облепившими его со всех сторон. Покосившиеся, подслеповатые, они лепятся вдоль оврагов, ползут к реке, вылезают наверх, втискиваются между железобетонными корпусами заводов. Заводы большие, дымные, грохочущие кранами, паровозными гудками.
"Красный Октябрь", "Баррикады" и совсем далеко на горизонте корпуса Тракторного. Там свои поселки - белые, симметричные корпуса, маленькие, поблескивающие этернитовыми крышами коттеджи.
И за всем этим Волга - спокойная, гладкая, такая широкая и мирная, и кудрявая зелень на том берегу, и выглядывающие из нее домики, и фиолетовые совсем уже дали, и каким-то дураком брошенная ракета, рассыпающаяся красивым зелено-красным дождем.
Мы сидим на краю оврага, извилистого и голого, и смотрим, как ползет поезд внизу. Он страшно длинный, на платформах у него что-то покрытое брезентом,- должно быть, танки. Короткотрубый, точно надувшийся паровоз тяжело и недовольно пыхтит. Он не жалеет дыма, тянет медленно, с упорством привыкшего к тяжести битюга.
- О чем вы думаете? - спрашивает Люся.
- О пулемете. Здесь хорошее место для пулемета.
- Юра... Как вы можете?
- А другой вон там вот поставить. Он прекрасно будет простреливать ту сторону оврага.
- Неужели вам не надоело все это?
- Что "это"?
- Война, пулеметы...
- Смертельно надоело.
- Зачем же вы об этом говорите? Если есть возможность об этом не говорить, зачем же...
- Просто привычка. Я теперь и на луну смотрю с точки зрения ее выгодности и полезности. Одна зубная врачиха говорила мне, что, когда ей говорят о ком-нибудь, она прежде всего вспоминает его зубы, дупла и пломбы.
- А я вот, когда я не в госпитале, стараюсь не думать о всех этих культях, трепанациях и прочих ужасах.
- Вы недавно работаете в госпитале - вот и все.
- Второй уж месяц.
- А я второй уж год. А военный год - это добрых три мирных. А то и пять.
Люся опирается рукой на мое колено и смотрит мне в глаза. У нее маленькая родинка у левого глаза и ресницы такие, как у Седых,- длинные и загибающиеся кверху.
- А какой вы до войны были, Юра?
Ну что ей ответить? Такой же, как теперь, только немножко иной. Любил на луну смотреть, и шоколад любил, и в третьем ряду партера сидеть, и сирень, и выпить с ребятами.
Некоторое время мы сидим и молча смотрим на противоположный берег.
- Красиво, правда? - говорит Люся.
- Красиво,- говорю я.
- Вы любите так сидеть и смотреть?
- Люблю.
- Вы в Киеве тоже, вероятно, сидели с кем-нибудь на берегу Днепра вечером и смотрели?
- Сидели и смотрели.
- У вас там жена, в Киеве?
- Нет. Я не женат.
- Ас кем же вы сидели?
- С Люсей сидел.
- С Люсей? Смотрите, как смешно,- тоже Люся.
- Тоже Люся. И она так же, как и вы, коротко подстригала волосы. На рояле, правда, не играла.
- А где она сейчас?
- Не знаю. Она осталась у немцев. Многие остались у немцев. Мои родители тоже у немцев.
- А у вас есть ее карточка?
- Есть.
- Можно посмотреть?