- Откуда ты взялся... черт полосатый?!
Он ничего не отвечает. Сияет. Весь сияет, с головы до ног. И я сияю. И мы стоим друг перед другом и трясем друг другу руки. Мне кажется, что я немножко пьян.
- Все тут смешалось, товарищ лейтенант. Немца гоним - пух летит. Наше КП тут же в овраге. Все на передовой. А меня царапнуло. Здесь оставили. Пленных стеречь.
- А Игорь?
- Жив-здоров.
- Слава богу!
- Приходите сегодня к нам. Ох, и рады же будут!.. А вы из госпиталя? Да? Ребята мне говорили.
- Из госпиталя, из госпиталя. Да ты не вертись, дай рассмотреть тебя.
Ей-богу, он ничуть не изменился. Нет - возмужал все-таки. Колючие волосики на подбородке. .Чуть-чуть запали щеки. Но такой же румяный, крепкий, как и прежде, и глаза прежние - веселые, озорные, с длинными закручивающимися, как у девушки, ресницами.
- Стой, стой!.. А что это у тебя там под телогрейкой блестит?
Седых смущается. Начинает ковырять мозоль на ладони - старая привычка.
- Ну и негодяй!.. И молчит. Дай лапу. За что получил?
Еще пуще краснеет. Пальцы мои трещат в его могучей ладони.
- Не стыдно теперь в колхоз возвращаться?
- Да чего ж стыдиться-то...- И все ковыряет, ковыряет ладонь.- А вы этот самый... портсигарчик мой сохранили или...
- Как же, как же. Вот он, закуривай.
И мы закуриваем.
- Огонь есть?
- Ганс, огня лейтенанту! Живо! Фейер, фейер... Или как там, по-вашему...
Щупленький немец в роговых оах,- должно быть, из офицеров,- моментально подскакивает и щелкает зажигалкой-пистолетиком.
- Битте, камрад.
Седых перехватывает зажигалку.
- Ладно, битый, сами справимся,- и подносит огонь.- Ох, и барахольщики! Все карманы барахлом забиты. В плен сдаются и сейчас же - зажигалку. У меня уже штук двадцать их. Дать парочку?
- Ладно, успею еще. Расскажи-ка лучше... Как-никак - четыре месяца, кусочек порядочный.
- Да что рассказывать, товарищ лейтенант. Одно и то же...- И все-таки рассказывает обычную, всем нам давно знакомую, но всегда с одинаковым интересом выслушиваемую историю солдатскую... Тогда-то минировали, и почти всех накрыло, а тогда-то сутки в овраге пролежал, снайпер ходу не давал, в трех местах пилотку прострелил, а потом в окружении сидел две недели в литейном цехе, и немцы бомбили, и есть было нечего и, главное, пить, и он четыре раза на Волгу за водой ходил, а потом... потом опять минировали, разминировали. Бруно ставили...
- В общем, сами знаете...- и улыбается своей ясной, славной улыбкой.
- Не подкачал, значит. Я так и знал, что не подкачаешь. Давай-ка еще по одной закурим, и пойду наших искать. Где они, не знаешь?
- Да там все... На передовой. За Долгим оврагом, должно быть. Один я остался - хромой.
- И никого больше?
- Штабной командир ваш еще какой-то. Вот в той землянке. Раненый.
- Астафьев, что ли?
- Ей-богу, не знаю.Старший лейтенант.
- В той землянке, говоришь? - И я направляюсь к землянке.
- Вечером, значит, в гости ждем, товарищ лейтенант,- кричит вдогонку Седых.- Игорю Владимировичу ничего говорить не буду. Второй за поворотом блиндаж. Налево. Три ступеньки и синяя ручка на дверях.
Астафьев лежит на кровати, подложив под живот подушку, что-то пишет. Рядом на табуретке телефон.
- Жорж! Голубчик!! Вернулись! - Он расплывается в улыбку и протягивает свою нежную, пухлую руку.- Здоровы, как бык?
- Как видите.
- А мне вот не повезло. Полк немцев гонит, а я телефонным мальчиком, донесения пишу.
- Что ж, не так уж плохо. Спокойнее историю писать.
- Как сказать... Да вы садитесь, телефон на пол поставьте, рассказывайте.- Он пытается повернуться, но морщится и ругается.- Седалищный нерв задет, боль адская.
- Война, ничего не поделаешь. А где наши?
- В городе, Жорж, в городе, в самом центре. Первый батальон к вокзалу прорывается. Фарбер только что звонил - гостиницу блокируют около мельницы. С полсотни эсэсовцев засели там, не сдаются. Да вы садитесь.
- Спасибо. А Ширяев, Лисагор где?
- Там. Все там. С утра в наступление перешли. Курить не хотите? Немецкие, трофейные...-Он протягивает аккуратную зеленую коробочку с сигаретами.
- Не люблю. В горле першит от них. А это что - тоже трофей? - На столе громадный, сияющий перламутром аккордеон.
- Трофей. Ширяеву Чумак подарил. Там их, знаете, сколько!
- Ну, ладно, я пойду.
- Да вы посидите, расскажите, как там в тылу.
- В другой раз как-нибудь. Мне Ширяев нужен. Астафьев улыбается.
- Трофеи боитесь прозевать?
- Вот именно.
Астафьев приподымается на локте.
- Жоржик, голубчик... Если попадется фотоаппарат, возьмите на мою долю.
- Ладно.
- "Лейку" лучше всего. Вы понимаете в фотографии? Это вроде нашего "Фэда".
- Ладно.
- И бумаги... И пленку... Там, говорят, много ее. И часики, если попадутся. Хорошо? Ручные лучше... 30
К вечеру я совсем уже пьян. От воздуха, солнца, ходьбы, встреч, впечатлений, радости. И от коньяка. Хороший коньяк! Тот самый, чумаковский, шесть звездочек.
Чумак наливает стакан за стаканом.
- Пей, инженер, пей! Отучился небось за четыре месяца. Манные кашки все там жевали, бульончики. Пей, не жалей... Заслужили!
Мы лежим в каком-то разрушеннодоме,- не помню уже, как сюда попали,- я. Чумак, Лисагор, Валега, конечно. Лежим на соломе, Валега в углу курит свою трубочку, сердитый, насупившийся. Моим поведением он положительно недоволен. Что ж это такое в конце концов - шинель командирскую, перешитую, с золотыми пуговицами, в госпитале оставил, а взамен какую-то солдатскую, по колено, принес. Куда ж это годится! И сапоги кирзовые, голенища широкие, подошвы резиновые.
- Я вам хромовые там достал,- мрачно заявил он при встрече, неодобрительно осмотрев меня с ног до головы.- В блиндаже... Подъем только низкий...
Я оправдывался, как мог, но прощения так, кажется, и не заслужил.
- Пей, пей, инженер,- подливает все Чумак,- не стесняйся...
Лисагор перехватывает кружку.
- Ты мне его не спаивай. Мы сегодня в Тридцать девятую приглашены. Налегай, Юрка, на масло. Налегай.
И я налегаю.
Сквозь вывалившуюся стенку виден Мамаев, труба "Красного Октября", единственная так и не свалившаяся труба. Все небо в ракетах. Красные, синие, желтые, зеленые... Целое море ракет. И стрельба. Целый день сегодня стреляют. Из пистолетов, автоматов, винтовок, из всего, что под руку попадется. "Тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та-та..."
Ну и день, бог ты мой, какой день! Откинувшись на солому, я смотрю в небо и ни о чем уже не в силах думать. Я переполнен, насыщен до предела. Считаю ракеты. На это я еще способен. Красная, зеленая, опять зеленая, четыре зеленые подряд.
Чумак что-то говорит. Я не слушаю его.
- Отстань.
- Ну, что тебе стоит... Просят же тебя люди. Не будь свиньей.
- Отстань, говорят тебе, чего пристал.
- Ну, прочти... Ну, что тебе стоит. Хоть десять строчек...
- Каких десять строчек?
- Да вот. Речугу его. Интересно же... Ей-богу, интересно.
Он сует мне прямо в лицо грязный обрывок немецкой газеты.
- Что за мура?
- Да ты прочти.
Буквы прыгают перед глазами, непривычные, готические. Дегенеративная физиономия Гитлера - поджатые губы, тяжелые веки, громадный идиотский козырек.
"Фелькишер беобахтер". Речь фюрера В.Мюнхене 9 ноября 1942 года.
Почти три месяца тому назад...
"Сталинград наш! В нескольких домах сидят еще русские. Ну, и пусть сидят. Это их личное дело. А наше дело сделано. Город, носящий имя Сталина, в наших руках. Величайшая русская артерия - Волга - парализована. И нет такой силы в мире, которая может нас сдвинуть с этого места.
Это говорю вам я - человек, ни разу вас не обманывавший, человек, на которого провидение возложило бремя и ответственность за эту величайшую в истории человечества войну. Я знаю, вы верите мне, и вы можете быть уверены, я повторяю со всей ответственностью перед богом и историей,- из Сталинграда мы никогда не уйдем. Никогда. Как бы ни хотели этого большевики..." Чумак весь трясется от смеха.
- Ай да Адольф! Ну и молодец! Ей-богу, молодец. Как по писаному вышло.
Чумак переворачивается на живот и подпирает голову руками.
- А почему, инженер? Почему? Объясни мне вот.
- Что "почему"?
- Почему все так вышло? А? Помнишь, как долбали нас в сентябре? И все-таки не вышло. Почему? Почему не спихнули нас в Волгу?
У меня кружится голова, после госпиталя я все-таки слаб.
- Лисагор, объясни ему почему. А я немножко того, прогуляюсь.
Я встаю и, шатаясь, выхожу в отверстие, бывшее, должно быть, когда-то дверью.
Какое высокое, прозрачное небо - чистое-чистое, ни облачка, ни самолета. Только ракеты. И бледная, совсем растерявшаяся звездочка среди них. И Волга - широкая, спокойная, гладкая, в одном только месте, против водокачки, не замерзла. Говорят, она никогда здесь не замерзает.
Величайшая русская артерия... Парализована, говорит... Ну и дурак! Ну и дурак! В нескольких домах сидят еще русские. Пусть сидят. Это их личное дело...
Вот они - эти несколько домов. Вот он - Мамаев, плоский, некрасивый. И, точно прыщи, два прыща на макушке - баки... Ох, и измучили они нас. Даже сейчас противно смотреть. А за теми вот красными развалинами,- только стены как решето остались,- начинались позиции Родимцева - полоска в двести метров шириной. Подумать только - двести метров, каких-нибудь несчастных двести метров! Всю Белоруссию пройти, Украину, Донбасс, калмыцкие степи и не дойти двести метров... Хо-хо!
А Чумак спрашивает почему. Не кто-нибудь, а именно Чумак. Это мне больше всего нравится. Может быть, еще Ширяев, Фарбер спросят меня - почему? Или тот старичок пулеметчик, который три дня пролежал у своего пулемета, отрезанный от всех, и стрелял до тех пор, пока не кончились патроны? А потом с пулеметом на берег приполз. И даже пустые коробки из-под патронов приволок. "Зачем добро бросать - пригодится". Я не помню даже его фамилии. Помню только лицо его - бородатое, с глазами-щелочками и пилоткой поперек головы. Может, он тоже спросит меня - почему? Или тот пацан-сибирячок, который все время смолку жевал. Если б жив остался, тоже, вероятно, спросил бы - почему? Лисагор рассказал мне, как он погиб. Я его всего несколько дней знал, его прислали незадолго до моего ранения. Веселый, смышленый такой, прибауточник. С двумя противотанковыми гранатами он подбежал к подбитому танку и обе в амбразуру бросил.