Смекни!
smekni.com

В окопах Сталинграда (стр. 50 из 53)

Сестры сбились с ног, проходы завалены ранеными, коптилки от сквозняков поминутно гаснут.

В палату попадаю уже утром к завтраку. Маленькая, на пять человек, командирская. Санитары ставят носилки посреди комнаты.

- Где свободная койка?

- Вон туда, на место Варламова. Посмотри только, переменили ли простыни.

Раненые, завернувшись в одеяла, сидят на койках - хлебают что-то из глиняных мисочек. Один спит.

- Из какой армии?

- Шестьдесят второй.

- Не из тринадцатой гвардейской?

- Нет, сто восемьдесят четвертая.

Долговязый с раскосыми глазами парень, в коротких, чуть ниже колен кальсонах, подсаживается на мою койку

- Ну-ну, рассказывай, сосед... Как там? Взяли вы уже баки?

- Черта с два...

- А наших не передвинули, не знаешь? Говорили, что правее вас поставят.

- Пока нет. Правее-девяносто вторая...

Еще двое подсаживаются, держа миски в руках между колен. Один безногий, на костыле, с гвардейским значком на рубахе, востроглазый и вертлявый, другой угреватый, но красивый. Черноглазый и курчавый.

- Нога, что ли? - спросил безногий.

- Нога.

- Осколком, пулей?

- Пулей. Из пистолета...

- Из пистолета?..

- Из пистолета.

- Где же это ты умудрился?

- Чего ж тут умудряться? Выстрелил фриц, и все. На то им и оружие дают.

- Кость цела?

- Голень ниже колена перебита.

- Полтора месяца как из пушки,- говорит раскосый и ставит миску на окно.- Это если остеомиелита не будет

- Чего не будет?

- Остеомиелита. Это когда осколки в свищ лезут Костяные. Тогда, пока все не вылезут, лежать будешь.

- А нерв задет? - спрашивает другой, похожий на грека.

- Черт его знает.

- Пальцы чувствуешь?

- Чувствую.

- А двигать можешь?

- Не пробовал.

- Попробуй.

- Как будто шевелятся.

- Твое счастье... У нас тут лежал один. Рана чепуховая - на десятый день зажила, а нерв повредило - радиальный на правой руке. Дали год отпуска - пока не восстановится.

- А он что - сам восстанавливается?

- Сам. Только медленно очень. По миллиметру в день. От места повреждения до кончиков пальцев. А если порван, тогда сшивать надо - канитель дай боже.

- А вот у нас случай был,- перебивает раскосый и начинает рассказывать бесконечную историю о том, как одному лейтенанту отбило член и как хирург восстанавливал ему. Рассказывает он долго и подробно, со всеми деталями, но слушают все его с удовольствием. В госпиталях вообще охотно говорят о различного рода увечьях и ранениях и с особым удовольствием о своем собственном. И где его ранило, и при каких обстоятельствах, и как на плащ-палатке тащили, и как наркоз давали, а он не брался ("выпил я перед тем малость"), и как осколок "вот такой величины" вытащили, и как в машинах потом трясли...

- Тебя тоже трясли? - смеется курчавый.

- Дай бог. Все внутренности наизнанку.

- А через Волгу как? На лодке?

- Нет. На лошадях. Стала уже Волга.

- Ну?..

- Неделю как стала. В одном месте только не замерзла - полынья осталась - против водокачки.

- Слава богу... Наладилось, значит, снабжение.

- Понемножку...

- И шамовка лучше?

- Не лучше, но больше. И хлеб вместо сухарей.

- Ну, а фрицы как? - перебивает безногий.

- Сидят. Огрызаются.

- Вот сволочи. И неужто бомбят еще?

- Бомбить не бомбят. Боеприпасы только сбрасывают.

- А наши?

- Тоже не очень. Раза три в день "илюши" летают за бугор, по ночам "кукурузники".

- А "ванюша"?

- "Ванюши" нет. Умолк.

- Не жизнь, а малина! - хлопает он рукой по колену и смеется: - Надо на передовую, а то зажиреешь здесь на булочках да манной каше... У вас там небось манкой не кормят...

- Надоела, что ли?

- Поживешь - увидишь. Утром манка, в обед манка, на ужин манка. Ни одна баба на тебя смотреть не станет.

- У Ларьки все бабы на уме,- смеется черномазый, сверкая зубами.- Ноги нет, а все о бабах...

- АО ком же! Полтора года баб не видал, а тут их пруд пруди. И врачи, и сестры, и кухарки-все бабы...

- А лечат как? - спрашиваю.

- Кто? Кухарки? На обед увидишь...

- Лечат ничего, хоть и молоденькие,- говорит раскосый,- с ног только сбиваются - раненых уж больно много.

- А сестры?

- Сестры ничего, жить можно. Наша - палатная, совсем хорошая. Варя. Вот хозяйка - та похуже. Белья хорошего не добьешься, БУ все, с завязками, ржавое...

- Ты ей скажи, чтобы тапочки дала, сама никогда не додумает. Ты кто - лейтенант?

- Лейтенант.

- Тогда хуже. Она у нас капитанов и майоров только признает. В двенадцатую вот палату - там три капитана-дала халаты, а нам один на пятерых...

- А газеты есть?

- Газеты есть. Фронтовая на палату. А в красном уголке и "Правда", и "Известия", и "Красноармеец" есть. Ты ходил уже за ними, Ларька?

Ларька хватает костыль и исчезает в коридоре. Все это у него получается очень ловко.

- Староста палаты,- говорит долговязый.- Мировой парнишка. Лыжником был, а сейчас вот на костыле... Как выпьет - все здоровую ногу свою показывает, заставляет мускулы щупать. Первую премию где-то за танцы получил.

К вечеру я знаю уже всех. Знаю, что Ларька до войны был слесарем на заводе, что он представлен к двум орденам, что есть у него где-то в Саратове Вера, но что-то давно уже не пишет (много развелось там, видно, тыловиков в ремешках и хромовых сапогах), что командир их дивизии мировой парень - восемь орденов уже имеет, что во втором отделении мировая сестра Дора, блондиночка такая, и он с ней того самого...

Долговязый с раскосыми глазами оказывается моим коллегой - полковым инженером. Зовут его Серапион, фамилия Будочка, и вообще все в нем неожиданно, не так как у других. Он самый высокий в палате, но кальсоны на нем самые короткие. Борода у него растет очень бурно, но только под подбородком и на шее, а усов никаких. На ногах у него по шесть пальцев, и это является предметом бесконечных и не очень разнообразных острот. Родился он где-то в Баренцевом море на ледоколе, во время шторма, отец у него был капитан. В детстве был на Аляске, на Курильских островах, даже в Японии. По профессии техник-строитель, в армию пошел добровольцем, хотя и имел броню. Ранило его тоже по-глупому. Бомба попала в двух шагах от него в походную кухню, но не разорвалась. Перебило оглоблю, она отлетела и впилась в землю, а по пути перебила ему руку. Сейчас она уже зажила, он комиссовался и со дня на день ждет получения документов.

Третий - мой сосед по койке. Когда меня принесли, он спал, завернувшись с головой в одеяло. Проснулся только к обеду. Маленький, кругленький, розовый - абсолютно лысый, он приветливо улыбается:

- Капитан Сумароков. Никодим Петрович. С кем имею честь?

Представляюсь.

- Разрешите узнать, куда ранены?

- В ногу.

- С переломом?

- Да.

- И гипс наложили?

- Нет еще.

- Завтра наложат. Здесь хорошо накладывают. Надо только, чтоб сама Вера это делала, а то старшая из первого отделения кости не умеет направлять.

Он все время улыбается и поглаживает лысину.

- А мне, голубчик, в живот угодило. Но как угодило! Вы только послушайте...

И начинается традиционный рассказ о пуле, брюшной полости, наркозе и прочих прелестях. А вообще он симпатичный. Ему шестьдесят лет, в прошлом он был счетоводом в Наркомлеспроме, сейчас служит в политотделе армии и ждет писем от жены, которая эвакуировалась в Сибирь.

Осколок, который емпопал в живот,- маленький, величиной с горошину,- он держит под подушкой, в спичечной коробке, завернутым в ватку, и с охотой его всем показывает, с улыбкой приговаривая: "Вот такая вот мелочь - грамма в ней нет, а может на тот свет отправить". Вообще говорит он много, с увлечением, и круг его познаний безграничен. Он знает чуть ли не всех генералов Красной Армии по имени и отчеству, самым подробнейшим образом может рассказать ход Бородинского сражения, с указанием всех действующих частей и их командиров, наизусть знает боевые данные и фамилии капитанов, участвовавших в Цусимском сражении, без запинки скажет, сколько километров от Саратова до Москвы или от Киева до Конотопа.

Главный его слушатель - Бояджиев, младший лейтенант. Черноглазый, курчавый, похожий на Пушкина в детстве, он по утрам часами выдавливает угри на лице, зажав зеркальце между колен, а вечером, завернувшись в одеяло, как в тогу, читает нам монологи Чацкого, Незнамова, Фердинанда или Карла Моора - до войны он был любовником в каком-то театре.

- Не так, не так...- ворчит Никодим Петрович, сидя на своей койке, тоже завернутый в одеяло - в палате прохладно, а халатов нет.- Больше души... Души больше... А ты все на голос... Смотри, какой красный стал... Вот Орленев, например...

И начинаются воспоминания об Орленеве.

Иногда Бояджиев поет - у него довольно приятный, комнатный тенор, а Ларька аккомпанирует на мандолине, и тогда наша палата набивается до отказа ранеными из соседних палат, а сестры вздыхают и не сводят глаз с такого красивого, такого душки младшего лейтенанта...

В общем, ребята славные...

На ногу мне накладывают гипс - холодный, тяжелый, захватывающий колено. Химическим карандашом пишут на нем дату и фамилию. Для чего фамилию, никак не могу понять, но так уж заведено. Начальница отделения, очень хорошенькая, но строгая и малообщительная Вера Афанасьевна, говорит, что только через месяц снимут, а может, и больше.

- Дней через десять начнете ходить, а пока лежите. И вот я лежу. Смотрю в окно на кусочек крыши с водосточной трубой и то синее, то серое небо, слушаю хрипящее над головой радио и бесконечные рассказы

Никодима Петровича, глотаю стрептоцид и читаю "Гиперболоид инженера Гарина" - единственную на все отделение книгу, истрепанную до такой степени, что о содержании приходится больше догадываться, чем узнавать из самой книги.

В палате теперь тепло, клопов нет, желтое с красной полоской одеяло мягко и уютно, кормят белым, как вата, хлебом, снаряды вокруг не рвутся, на задание никто не посылает-что еще надо... Лежи и поправляйся, деньги все равно идут, даже с полевыми, и девать их все равно некуда...

По утрам нам ставят термометры, и каждый раз кто-нибудь нащелкивает градусник до 39 или 40 градусов и сует дежурной сестре. И хотя это повторяется каждое утро, сестра обязательно пугается (по-моему, специально, чтоб доставить нам удовольствие), а мы хохочем, как дети.