‑ Отчего не починен сюртук? Тебе только бы все спать, этакой! ‑ сердито сказал Михайлов.
‑ Чего спать? ‑ проворчал Никита. ‑ День‑деньской бегаешь, как собака: умаешься небось,‑ а тут не засни еще.
‑ Ты опять пьян, я вижу.
‑ Не на ваши деньги напился, что попрекаете.
‑ Молчи, скотина! ‑ крикнул штабс‑капитан, готовый ударить человека, еще прежде расстроенный, а теперь окончательно выведенный из терпения и огорченный грубостью Никиты, которого он любил, баловал даже и с которым жил уже двенадцать лет.
‑ Скотина! скотина! ‑ повторял слуга. ‑ И что ругаетесь скотиной, сударь? Ведь теперь время какое? нехорошо ругать.
Михайлов вспомнил, куда он идет, и ему стыдно стало.
‑ Ведь ты хоть кого выведешь из терпенья, Никита,‑ сказал он кротким голосом. ‑ Письмо это к батюшке, на столе оставь так и не трогай,‑ прибавил он, краснея.
‑ Слушаю‑с,‑ сказал Никита, расчувствовавшийся под влиянием вина, которое он выпил, как говорил "на свои деньги", и с видимым желанием заплакать, хлопая глазами.
Когда же на крыльце штабс‑капитан сказал: "Прощай, Никита!"‑то Никита вдруг разразился принужденными рыданиями и бросился целовать руки своего барина. "Прощайте, барин!" ‑ всхлипывая, говорил он.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что‑то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, и что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей), и т. д., и т. д. По уходе барина Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а напротив, побранился с старухой за какую‑то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
"А может быть, только ранят,‑ рассуждал сам с собою штабс‑капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону. ‑ Но куда? как? сюда или сюда? ‑ думал он, мысленно указывая на живот и на грудь. ‑ Вот ежели бы сюда,‑ он думал о верхней части ноги,‑ да кругом бы обошла. Ну, а как сюда да осколком ‑кончено!"
Штабс‑капитан, однако, сгибаясь, по траншея 1000 м благополучно дошел до ложементов, расставил с саперным офицером, уже в совершенной темноте, людей на работы и сел в ямочку под бруствером. Стрельба была малая; только изредка вспыхивали то у нас, то у него молнии, и светящаяся трубка бомбы прокладывала огненную дугу на темном звездном небе. Но все бомбы ложились далеко сзади и справа ложемента, в котором в ямочке сидел штабс‑капитан, так что он успокоился отчасти, выпил водки, закусил мыльным сыром, закурил папиросу и, помолившись богу, хотел заснуть немного.
Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест, который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым никто не говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли пить чай к Калугину.
‑ Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя,‑ говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна на мягком, покойном кресле и расстегивая воротник чистой крахмальной голландской рубашки,‑ как же он женился?
‑ Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps ou on ne parlait que de ca a Petersbourg [Я вам говорю, что одно время только об этом и говорили в Петербурге (франц.).], ‑ сказал, смеясь, князь Гальцин, вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь на окно подле Калугина,‑ просто умора. Уж я все это знаю подробно. ‑ И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую‑то любовную историю, которую мы пропустим потому, что она для нас не интересна.
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, и особенно Калугин и князь Гальцин, очень милыми, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.
‑ Что Масловский?
‑ Который? лейб‑улан или конногвардеец?
‑ Я их обоих знаю. Конногвардеец при мне мальчишка был, только что из школы вышел. Что старший ‑ ротмистр?
‑ О! уж давно.
‑ Что, все возится с своей цыганкой?
‑ Нет, бросил,‑ и т. д. в этом роде.
Потом князь Гальцин сел к фортепьянам и славно спел цыганскую песенку. Праскухин, хотя никто не просил его, стал вторить, и так хорошо, что его уж просили вторить, чему он был очень доволен.
Человек вошел с чаем со сливками и крендельками на серебряном подносе.
‑ Подай князю,‑ сказал Калугин.
‑ А ведь странно подумать, ‑ сказал Гальцин, взяв стакан и отходя к окну,что мы здесь в осажденном городе: фортаплясы, чай со сливками, квартира такая, что я, право, желал бы такую иметь в Петербурге.
‑ Да уж ежели бы еще этого не было,‑ сказал всем недовольный старый подполковник,‑ просто было бы невыносимо это постоянное ожидание чего‑то... видеть, как каждый день бьют, бьют ‑ и все нет конца, ежели при этом бы жить в грязи и не было бы удобств.
‑ А как же наши пехотные офицеры,‑ сказал Калугин,‑которые живут на бастионах с солдатами, в блиндаже и едят солдатский борщ,‑ как им‑то?
‑ Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить,‑ сказал Гальцин, чтобы люди в грязном белье, во вшах и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme [этой прекрасной храбрости дворянина (франц.).],‑ нe может быть.
‑ Да они и не понимают этой храбрости,‑ сказал Праскухин.
‑ Ну что ты говоришь пустяки,‑ сердито перебил Калугин,‑уж я видел их здесь больше тебя и всегда и везде скажу, что наши пехотные офицеры хоть, правда, во вшах и по десять дней белья не переменяют, а это герои, удивительные люди.
В это время в комнату вошел пехотный офицер.
‑ Я... мне приказано... я могу ли явиться к ген... к его превосходительст 1000 ву от генерала NN.? ‑ спросил он, робея и кланяясь.
Калугин встал, но, не отвечая на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официальной улыбкой спросил офицера, не угодно ли им подождать, и, не попросив его сесть и не обращая на него больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по‑французски, так что бедный офицер, оставшись посередине комнаты, решительно но знал, что делать с своей персоной и руками без перчаток, которые висели перед ним.
‑ Но крайне нужному делу‑с,‑ сказал офицер после минутного молчания.
‑ А! так пожалуйте,‑ сказал Калугин с той же оскорбительной улыбкой, надевая шинель и провожая его к двери.
‑ Eh bien, messieurs, je crois que cela chauffera cette nuit [Ну, господа, нынче ночью, кажется, будет жарко (франц.).], ‑ сказал Калугин, выходя от генерала.
‑ А? что? что? вылазка? ‑ стали спрашивать все.
‑ Уж не знаю ‑ сами увидите,‑ отвечал Калугин с таинственной улыбкой.
‑ Да ты мне скажи,‑ сказал барон Пест,‑ ведь ежели есть что‑нибудь, так я должен идти с Т. полком на первую вылазку.
‑ Ну, так и иди с богом.
‑ И мой принципал на бастионе, стало быть, и мне надо идти, ‑ сказал Праскухин, надевая саблю, но никто не отвечал ему: он сам должен был знать, идти ли ему или нет.
‑ Ничего не будет, уж я чувствую, ‑ сказал барон Пест, с замиранием сердца думая о предстоящем деле, но лихо набок падевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты вместе с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим местам. "Прощайте, господа". ‑"До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся",‑ прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест, нагнувшись на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.
‑ Да, немножко! ‑ прокричал юнкер, который не разобрал, что ему говорили, и топот казачьих лошадок скоро стих в темной улице.