А Катя так сладко похрапывала под белым батистовым платочком на нашей прохладной скамейке, вишни так сочно‑глянцевито чернели на тарелке, платья наши были так свежи и чисты, вода в кружке так радушно‑светло играла на солнце, и мне так было хорошо! "Что же делать? ‑ думала я. ‑ Чем же я виновата, что я счастлива? Но как поделиться счастьем? как и кому отдать всю себя и все свое счастье?.. "
Солнце уже зашло за макушки березовой аллеи, пыль укладывалась в поле, даль виднелась явственнее и светлее в боковом освещении, тучи совсем разошлись, на гумне из‑за деревьев видны были три новые крыши скирд, и мужики сошли с них; телеги с громкими криками проскакали, видно, в последний раз; бабы с граблями на плечах и свяслами на кушаках с громкою песнью прошли домой, а Сергей Михайлыч все не приезжал, несмотря на то, что я давно видела, как он съехал под гору. Вдруг по аллее, с той стороны, с которой я вовсе не ожидала его, показалась его фигура (он обошел оврагом). С веселым, сияющим лицом и сняв шляпу, он скорыми шагами шел ко мне. Увидав, что Катя спит, он закусил губу, закрыл глаза и пошел на цыпочках; я сейчас заметила, что он находился в том особенном настроении беспричинной веселости, которое я ужасно любила в нем и которое мы называли диким восторгом. Он был точно школьник, вырвавшийся от ученья; все существо его, от лица и до ног, дышало довольством, счастием и детскою резвостию.
‑ Ну, здравствуйте, молодая фиялка, как вы? хорошо? ‑ сказал он шепотом, подходя ко мне и пожимая мне руку... ‑ А я отлично, ‑ отвечал он на мой вопрос, ‑ мне нынче тринадцать лет, хочется в лошадки играть и по деревьям лазить.
‑ В диком восторге? ‑ сказала я, глядя на его смеющиеся глаза и чувствуя, что этот дикий восторг сообщался мне.
‑ Да, ‑ отвечал он, подмигивая одним глазом и удерживая улыбку. ‑ Только за что же Катерину Карловну по носу бить?
Я и не заметила, глядя на него и продолжая махать веткой, как я сбила платок с Кати и гладила ее по лицу листьями. Я засмеялась.
‑ А она скажет, что не спала, ‑ проговорила я шепотом, будто бы для того, чтобы не разбудить Катю; но совсем не затем: мне просто приятно было шепотом говорить с ним.
Он зашевелил губами, передразнивая меня, будто я говорила уже так тихо, что ничего нельзя было слышать. Увидев тарелку с вишнями, он как будто украдкой схватил ее, пошел к Соне под липу и сел на ее куклы. Соня рассердилась сначала, но он скоро помирился с ней, устроив игру, в которой он с ней наперегонки должен был съедать вишни.
‑ Хотите, я велю еще принести, ‑ сказала я, ‑ или пойдемте сами.
Он взял тарелку, посадил на нее кукол, и мы втроем пошли к сараю. Соня, смеясь, бежала за нами, дергая его за пальто, чтоб он отдал кукол. Он отдал их и серьезно обратился ко мне.
‑ Ну, как же вы не фиялка. ‑ сказал он мне все еще тихо, хотя некого уже было бояться разбудить, ‑ как только подошел к вам после всей этой пыли, жару, трудов, так и запахло фиялкой. И не душистою фиялкой, а знаете, этою первою, темненькою; которая пахнет снежком талым и травою весеннею.
‑ Ну, а что, хорошо все идет по хозяйству? ‑ спросила я его, чтобы скрыть радостное смущение, которое произвели во мне его слова.
‑ Отлично! Этот народ везде отличный. Чем больше его знаешь, тем больше любишь.
‑ Да, ‑ сказала я, ‑ нынче перед вами я смотрела из саду на работы, и так мне вдруг совестно стало, что они трудятся, а мне так хорошо, что...
‑ Не кокетничайте этим, мой друг, ‑ перебил он меня, вдруг серьезно, но ласково взглянув мне в глаза, ‑ это дело свято. Избави вас Бог щеголять этим.
‑ Да я вам только говорю это.
‑ Ну да, я знаю. Ну, как же вишни?
Сарай был заперт, и садовников никого не было (он их всех усылал на работы). Соня побежала за ключом, но он, не дожидаясь ее, взлез на угол, поднял сетку и спрыгнул на другую сторону.
‑ Хотите? ‑ послышался мне оттуда его голос. ‑ Давайте тарелку.
‑ Нет, я сама хочу рвать, я пойду за ключом, ‑ сказала я, ‑ Соня не найдет...
Но в то же время мне захотелось посмотреть, что он там делает, как смотрит, как движется, полагая, что его никто не видит. Да просто мне в это время ни на минуту не хотелось терять его из виду. Я на цыпочках по крапиве обежала сарай с другой стороны, где было ниже, и, встав на пустую кадку, так что стена мне приходилась ниже груди, перегнулась в сарай. Я окинула глазами внутренность сарая с его старыми изогнутыми деревьями и с зубчатыми широкими листьями, из‑за которых тяжело и прямо висели черные сочные ягоды, и, подсунув голову под сетку, из‑под корявого сука старой вишни увидала Сергея Михайлыча. Он, верно, думал, что я ушла, что никто его не видит. Сняв шляпу и закрыв глаза, он сидел на развилине старой вишни и старательно скатывал в шарик кусок вишневого клею. Вдруг он пожал плечами, открыл глаза и, проговорив что‑то, улыбнулся. Так не похоже на него было это слово и эта улыбка, что мне совестно стало за то, что я подсматриваю его. Мне показалось, что слово это было: Маша! "Не может быть", ‑ думала я. ‑ Милая Маша! ‑ повторил он уже тише и еще нежнее. Но я уже явственно слышала эти два слова. Сердце забилось у меня так сильно, и такая волнующая, как будто запрещенная радость вдруг обхватила меня, что я ухватилась руками за стену, чтобы не упасть и не выдать себя. Он услыхал мое движение, испуганно оглянулся и, вдруг опустив глаза, покраснел, побагровел, как ребенок. Он хотел сказать мне что‑то, но не мог, и еще, и еще так и вспыхивало его лицо. Однако он улыбнулся, глядя на меня. Я улыбнулась тоже. Все лицо его просияло радостью. Это был уже не старый дядя, ласкающий и поучающий меня, это был равный мне человек, который любил и боялся меня, и которого я боялась и любила. Мы ничего не говорили и только глядели друг на друга. Но вдруг он нахмурился, улыбка и блеск в глазах его исчезли, и он холодно, опять отечески обратился ко мне, как будто мы делали что‑нибудь дурное и как будто он опомнился и мне советовал опомниться.
‑ Однако слезайте, ушибетесь, ‑ сказал он. ‑ Да поправьте волосы; посмотрите, на что вы похожи.
"Зачем он притворяется? зачем хочет мне делать больно?" ‑ с досадой подумала я. И в ту же минуту мне пришло непреодолимое желание еще раз смутить его и испытать на нем мою силу.
‑ Нет, я хочу сама рвать, ‑ сказала я и, схватившись руками за ближайший сук, ногами вскочила на стену. Он не успел поддержать меня, как я уж соскочила в сарай на землю.
‑ Какие вы глупости делаете! ‑ проговорил он, снова краснея и под видом досады стараясь скрыть свое смущение. ‑ Ведь вы могли ушибиться. И как вы выйдете отсюда?
Он был смущен еще больше, чем прежде, но теперь это смущение уже не обрадовало, а испугало меня. Оно сообщилось мне, я покраснела и, избегая его взгляда и не зная, что говорить, стала рвать ягоды, которых класть мне было некуда. Я упрекала себя, я раскаивалась, я боялась, и мне казалось, что я навеки погубила себя в его глазах этим поступком. Мы оба молчали, и обоим было тяжело. Соня, прибежавшая с ключом, вывела нас из этого тяжелого положения. Долго после этого мы ничего не говорили друг с другом, и оба обращались к Соне. Когда мы вернулись к Кате, которая уверяла нас, что не спала, а все слышала, я успокоилась, и он снова старался попасть в свой покровительственный отеческий тон, но тон этот уже не удавался ему и не обманывал меня. Мне живо вспомнился теперь разговор, бывший несколько дней тому назад между нами.
Катя говорила о том, как легче мужчине любить и выражать любовь, чем женщине.
‑ Мужчина может сказать, что он любит, а женщина ‑ нет, ‑ говорила она.
‑ А мне кажется, что и мужчина не должен и не может говорить, что он любит, ‑ сказал он.