______________
* Предпочесть этого Инсарова - и кому? (нем.).
- Мамаша, милая мамаша! - твердила она, целуя ее руки, - что же было делать? Я не виновата, я полюбила его, я не могла поступить иначе. Вините судьбу: она меня свела с человеком, который не нравится папеньке, который увозит меня от вас.
- Ох! - перебивала ее Анна Васильевна, - не напоминай мне об этом. Как я вспомню, куда ты хочешь ехать, сердце у меня так и покатится!
- Милая мамаша, - отвечала Елена, - тешьтесь хоть тем, что могло быть и хуже: я могла бы умереть.
- Да я и так не надеюсь больше тебя видеть. Либо ты кончишь жизнь там, где-нибудь под шалашом (Анне Васильевне Болгария представлялась чем-то вроде сибирских тундр), либо я не перенесу разлуки...
- Не говорите этого, добрая мамаша, мы еще увидимся, бог даст. А в
Болгарии такие же города, как и здесь.
- Какие там города! Там война теперь идет; теперь там, я думаю, куда ни поди, всё из пушек стреляют... Скоро ты ехать собираешься?
- Скоро... если только папенька... Он хочет жаловаться, он грозится развести нас.
Анна Васильевна подняла глаза к небу.
- Нет, Леночка, он не будет жаловаться. Я бы сама ни за что не согласилась на эту свадьбу, скорее умерла бы; да ведь сделанного не воротишь, а я не дам позорить мою дочь.
Так прошло несколько дней. Наконец Анна Васильевна собралась с духом и в один вечер заперлась с своим мужем наедине в спальне. Все в доме притихло и приникло. Сперва ничего не было слышно; потом загудел голос Николая Артемьевича, потом завязался спор, поднялись крики, почудились даже стенания... Уже Шубин вместе с горничными и Зоей собирался снова явиться на выручку; но шум в спальне стал понемногу ослабевать, перешел в говор - и умолк. Только изредка раздавались слабые всхлипывания - и те прекратились. Зазвенели ключи, послышался визг отворяемого бюро... Дверь раскрылась, и появился Николай Артемьевич. Сурово посмотрел он на всех встречных и отправился в клуб; а Анна Васильевна потребовала к _себе Елену, крепко обняла ее и, залившись горькими слезами, промолвила:
- Все улажено, он не будет поднимать истории, и ничего теперь тебе не мешает уехать... бросить нас.
- Вы позволите Дмитрию прийти благодарить вас? - спросила Елена свою мать, как только та немного успокоилась.
- Подожди, душа моя, не могу я теперь видеть нашего разлучника... Перед отъездом успеем.
- Перед отъездом, - печально повторила Елена.
Николай Артемьевич согласился "не поднимать истории"; но Анна Васильевна не сказала своей дочери, какую цену он положил своему согласию. Она не сказала ей, что обещалась заплатить все его долги да с рук на руки дала ему тысячу рублей серебром. Сверх того, он решительно объявил Анне Васильевне, что не желает встретиться с Инсаровым, которого продолжал величать черногорцем, а приехавши в клуб, безо всякой нужды заговорил о свадьбе Елены с своим партнером, отставным инженерным генералом. "Вы слышали, - промолвил он с притворною небрежностию, - дочь моя, от очень большой учености, вышла замуж за какого-то студента". Генерал посмотрел на него через очки, промычал: "Гм!" - и спросил его, в чем он играет?
XXXII
А день отъезда приближался. Ноябрь уж истекал, проходили последние сроки. Инсаров давно кончил все свои сборы и горел желанием поскорее вырваться из Москвы. И доктор его торопил. "Вам нужен теплый климат, - говорил он ему, - вы здесь не поправитесь". Нетерпенье томило и Елену; ее тревожила бледность Инсарова, его худоба. Она часто с невольным испугом глядела на его изменившиеся черты. Положение ее в родительском доме становилось невыносимым. Мать причитала над ней, как над мертвою, а отец обходился с ней презрительно холодно: близость разлуки втайне мучила и его, но он считал своим долгом, долгом оскорбленного отца, скрывать свои чувства, свою слабость. Анна Васильевна пожелала наконец увидеться с Инсаровым. Его провели к ней тихонько, через заднее крыльцо. Когда он вошел к ней в комнату, она долго не могла заговорить с ним, не могла даже решиться взглянуть на него: он сел возле ее кресла и с спокойной почтительностию ожидал ее первого слова. Елена сидела тут же и держала в руке своей руку матери. Анна Васильевна подняла наконец глаза, промолвила: "Бог вам судья, Дмитрий Никанорович..." - и остановилась: упреки замерли на ее устах.
- Да вы больны, - воскликнула она. - Елена, он у тебя болен!
- Я был нездоров, Анна Васильевна, - ответил Инсаров, - и теперь еще не совсем поправился; но я надеюсь, родной воздух меня восстановит окончательно.
- Да... Болгария! - пролепетала Анна Васильевна и подумала: "Боже мой, болгар, умирающий, голос как из бочки, глаза как лукошко, скелет скелетом, сюртук на нем с чужого плеча, желт как пупавка - и она его жена, она его любит... да это сон какой-то..." Но она тотчас же спохватилась. - Дмитрий Никанорович, - проговорила она, - вы непременно... непременно должны ехать?
- Непременно, Анна Васильевна.
Анна Васильевна посмотрела на него.
- Ох, Дмитрий Никанорович, не дай вам бог испытать то, что я теперь испытываю... Но вы обещаетесь мне беречь ее, любить ее... Нужды вы терпеть не будете, пока я жива!
Слезы заглушили ее голос. Она раскрыла свои объятия, и Елена и Инсаров припали к ней.
Роковой день наступил наконец. Положено было, чтобы Елена простилась с родителями дома, а пустилась бы в путь с квартиры Инсарова. Отъезд был назначен в двенадцать часов. За четверть часа до срока пришел Берсенев. Он полагал, что застанет у Инсарова его соотечественников, которые захотят его проводить; но они уже все вперед уехали; уехали также и известные читателю две таинственные личности (они служили свидетелями на свадьбе Инсарова). Портной встретил с поклоном "доброго барина"; он, должно быть, с горя, а может, и с радости, что мебель ему доставалась, сильно выпил; жена скоро его увела. В комнате уже все было прибрано; чемодан, перевязанный веревкой, стоял на полу. Берсенев задумался: много воспоминаний прошло у него по душе.
Двенадцать часов давно пробило, и ямщик уже привел лошадей, а "молодые" все еще не являлись. Наконец послышались торопливые шаги на лестнице, и Елена вошла в сопровождении Инсарова и Шубина. У Елены глаза были красны: она оставила мать свою, лежащую в обмороке; прощание было очень тяжело. Елена уже больше недели не видела Берсенева: в последнее время он редко ходил к Стаховым. Она не ожидала его встретить, вскрякнула: "Вы! благодарствуйте!" - и бросилась ему на шею; Инсаров тоже его обнял. Настало томительное молчание. Что могли сказать эти три человека, что чувствовали эти три сердца? Шубин понял необходимость живым звуком, словом прекратить это томление.
- Собралось опять наше трио, - заговорил он, - в последний раз! Покоримся велениям судьбы, помянем прошлое добром - и с богом на новую жизнь! "С богом, в дальнюю дорогу", - запел он и остановился. Ему вдруг стало совестно и неловко. Грешно петь там, где лежит покойник; а в это мгновение, в этой комнате, умирало то прошлое, о котором он упомянул, прошлое людей, собравшихся в нее. Оно умирало для возрождения к новой жизни, положим... но все-таки умирало.
- Ну, Елена, - начал Инсаров, обращаясь к жене, - кажется, все? Все заплачено, уложено. Остается только этот чемодан стащить. Хозяин!
Хозяин вошел в комнату вместе с женой и дочерью. Он выслушал, слегка качаясь, приказание Инсарова, взвалил чемодан к себе на плечи и быстро побежал вниз по лестнице, стуча сапогами.
- Теперь, по русскому обычаю, сесть надо, - заметил Инсаров.
Все сели: Берсенев поместился на старом диванчике; Елена села возле него; хозяйка с дочкой прикорнули на пороге. Все умолкли; все улыбались напряженно, и никто не знал, зачем он улыбается; каждому хотелось что-то сказать на прощанье, и каждый (за исключением, разумеется, хозяйки и ее дочери: те только глаза таращили), каждый чувствовал, что в подобные мгновенья позволительно сказать одну лишь пошлость, что всякое значительное, или умное, или просто задушевное слово было бы чем-то неуместный, почти ложным. Инсаров поднялся первый и стал креститься... "Прощай, наша комнатка!" - воскликнул он.
Раздались поцелуи, звонкие, но холодные поцелуи разлуки, напутственные, недосказанные желания, обещания писать, последние, полусдавленные прощальные слова...
Елена, вся в слезах, уже садилась в повозку; Инсаров заботливо покрывал ее ноги ковром; Шубин, Берсенев, хозяин, его жена, дочка с неизбежным платком на голове, дворник, посторонний мастеровой в полосатом халате - все стояли у крыльца, как вдруг на двор влетели богатые сани, запряженные лихим рысаком, и из саней, стряхая снег с воротника шинели, выскочил Николай Артемьевич.
- Застал еще, слава богу, - воскликнул он и подбежал к повозке. - Вот тебе, Елена, наше последнее родительское благословение, - сказал он, нагнувшись под балчуг, и, достав из кармана сюртука маленький образок, зашитый в бархатную сумочку, надел ей на шею. Она зарыдала и стала целовать его руки, а кучер между тем вынул из передка саней полубутылку шампанского и три бокала.
- Ну! - сказал Николай Артемьевич, а у самого слезы так и капали на бобровый воротник шинели, - надо проводить... и пожелать... - Он стал наливать шампанское; руки его дрожали, пена поднималась через край и падала на снег. Он взял один бокал, а два другие подал Елене и Инсарову, который уже успел поместиться возле нее. - Дай бог вам... - начал Николай Артемьевич, и не мог договорить - и выпил вино; те тоже выпили. - Теперь вам бы следовало, господа, - прибавил он, обращаясь к Шубину и Берсеневу, но в это мгновение ямщик тронул лошадей. Николай Артемьевич побежал рядом с повозкой. - Смотри ж, пиши нам, - говорил он прерывистым голосом. Елена выставила голову, промолвила: "Прощайте, папенька, Андрей Петрович, Павел Яковлевич, прощайте все, прощай, Россия!" - и откинулась назад. Ямщик взмахнул кнутом, засвистал; повозка, заскрипев полозьями, повернула из ворот направо - и исчезла.