На ту пору мать-то Гашкина задолжала Парменову тридцать три целковых... Я знал завидующие Мишкины глаза и говорю Гашке, не показывайся, мол, толстому дьяволу... А она в ту пору уж выравнялась -- как есть красивая девка стала: чернобровая да статная...
В прошлом году это было. Весна открылась ранняя: на святой по улице аж пыль стояла... Долго я буду помнить эту весну!.. Гашка о праздниках и с девками не якшалась; на улицу тоже перестала ходить, -- все, бывало, со мной... В обед, это, уйдем на гумно, -- там у нас пчельник есть, -- и сидим до поздней зари... И чего тут мы не переговорили!.. А всего чаще, бывало, сидим около амшенка на солнышке, да молчим, любуемся... Весело! -- в небе жаворонки играют, с теплых морей птица всякая летит... Зеленая травка пробивается, верба цветет, ветерок теплый подувает... А уж хороша была Гашка эту весну!.. -- Егор тряхнул головой и весело усмехнулся, но усмешка эта сразу сбежала с лица и заменилась прежним унылым выражением.
-- Тут мы распрощались с нею до осени, -- потому я с самого Егорья на низы шел, на все лето, -- сказывали, что {557} заработки там дюже хороши; опосля-то все это брехня одна вышла... Ну, как ворочусь я, решили мы с Гашкой повенчаться. Ни батюшка, ни ее мать нам не поперечили, только все на нужду жалились, потому на свадьбу, как ни бейся, а сорок целковых надо -- деньги в нашем быту немалые!.. Вот и пошел я добывать эту деньгу на низы -- в казаки...
Без меня тут и стряслось горе. Ехал как-то Мишка Парменов по нашей деревне, да супротив Гашкиной избы и захоти пить. Подъехал к сенцам... На ту пору Гашка там была, она ему и пить подавала... Раззарился он тут на нее, -- прямо к Андронихе полетел, -- солдатка... Подавай, говорит, Гашку! -- это он уж расспросил как звать-то... Андрониха к Гашке... Ну, та ее, знамо, спровадила. Тянули они так-то с неделю, все самоё Гашку хотели сомутить, -- а напоследок Андрониха прямо к Петровне, -- это мать Гашкина-то. Та было сначала Андрониху в шею, а Андрониха ее долгом зачала стращать... Ну, известно, испугалась баба: долгу-то тридцать три целковых, да в посеве еще одна сороковая ржи была, стал-быть опять двадцать целковых -- где их взять, столько денег-то!.. Поговорила Петровна с Гашкой, и надумались ко мне писать: нельзя ли мне из казатчины деньги выслать... Горе только одно! -- какие там деньги... Перво-наперво пришли мы к покосу, народу собралось страсть, ну, за дешевку и нанялись. А там как пшеница стала поспевать, -- к Ростову пододвинулись, -- в Ростове я и письмо получил... -- Сунулся я к хозяину, денег вперед попросить, он только загоготал в ответ... Известно, кто даст незнамому человеку?.. Взяло меня тут горе... Так я и ответу Гашке не дал: что, думаю, без денег письмо посылать, только смех один!..
А на ту пору Мишка с Андронихой не дремали. Стали они все пуще Петровну стращать... Та долго крепилась. Ну, тут подал на нее Мишка в суд: как раз в самую рабочую пору, уборку... Измучилась баба, таскаючись к мировому -- мировой-то верст за сорок жил, а Мишка-то три расписки все порознь подавал... Гашка с рожью все одна маялась, да на помочь кой-когда Христом-богом упрашивала... Ну, иной раз, праздником аль в досужую пору, девки и пожнутся, ее жалеючи... А на жниве-то все {558} про то же: все Гашку слухами да Мишкиным богатством смущают...
Сходила, это, Петровна к мировому три раза, и присудили с нее семьдесят целковых, -- ишь, издержки какие-то еще... Тут Петровна и сробела... Стала дочь родную на непутное дело наводить... И разорит-то нас и загубит, по миру пустит... Девка и руками и ногами... Мать уж серчать стала: Егорке-то, говорит, все равно -- тебя с греха не убудет, все такая же будешь, -- а пропадать-то мы не пропадем... Сама уж Петровна сказывала опосля: день-деньской, говорит, пилю, пилю ее... раза два доводилось и за косы, -- а как останусь одна в избе, аль в клеть зайду, да и заливаюсь там горючими. Промаялись они так-то до покрова, и Гашка и мать извелись совсем, Гашка уж на себя руки наложить задумала, да все оторопь брала, ну и меня-то с низов поджидала...
А я, на грех, в самый успеньев день свалился, да вплоть до Кузьмы-Демьяны провалялся в горячке. Деньги, что заработал, за хватеру пошли, так я Христа ради и до дому добрался... Тут осенью, с неделю спустя после покрова, приехал к Петровне пристав, описал все: коровенку, овец, амбарушку, кобылу, -- одна и была... Через семь дён и продажу объявил. Побежала тут Петровна к Мишке, в ногах валялась, слезами обливалась, а он только гогочет, толстый дьявол... Озлобилась тут Петровна, пришла, набросилась на Гашку, стала ее попрекать... Напоследок аж обмерла... Известно, детишки махонькие, надо их прокормить, надел-то на одну душу всего, да и тот грозил мир отнять -- недоимка становилась... Где бабе справиться?.. А тут еще осенние подушные подходили, она уж и так коровенку на подушное хотела продать -- год-то тогда плох был, сухменный: ржица еще родилась, а яровые совсем погорели...
Егор замолчал и отвернулся от меня. Не то мне почудилось, не то и вправду в его глазах словно слезы блеснули... Разве то недобрый огонек сверкнул в них? -- и то может быть...
-- Говорят, силком Гашку-то он загубил... -- после непродолжительного молчания проронил он глухим голосом.
-- Где ж она теперь? -- спросил я.
-- У него, у Мишки... {559}
Я удивился.
-- Что ж мать-то?
-- А чего поделаешь... Она с той самой ночи и не вернулась, так у Андронихи и осталась, а опосля к Мишке на хутор переехала...
-- И не уходит от него?
-- Куда ж уйдешь, -- срам! Пыталась, говорят, утопиться, да не допустили... Теперь-то оборкалась, должно... Уж скоро год как она там, сакуринским-то не показывается, а чужие видают... Работники-то ее уж хозяюшкой величают, -- ишь, не нахвалятся... Только худа, говорят, больно -- словно испитая... Да водку зачала шибко испивать...
-- Ты так и не видал ее?
-- Притащился я к Михайлову дню ко двору еле живой, да как порассказали мне про все, -- сама Петровна и рассказывала, -- я опять свалился. До рождества, почитай, пролежал, а об рождестве в Питер уехал, у Танеева в конюхах там жил... Вот ноне по весне только пришел, прямо на хутор сюда...
-- Да тоска вот дюже грызет, -- продолжал он каким-то апатичным, усталым голосом, -- все стоит вот она в глазах, скучная да худая... Так и ноет сердце, так и сосет... В Питере плохо, думал, как нА степь вернусь -- легче будет... Как же, полегчает!.. Надысь наказывала повидаться, закаменело мое сердце -- не пошел, а наутро хоть бы удавиться в пору... Тоска одолела...
Он замолчал и лег вниз лицом.
Лошади почти все уже улеглись и тихо хрустели, пережевывая траву. Изредка раздавалось шумное фырканье, резко тревожа сонный воздух, и опять вставала тишь над степью... На западе, у самого горизонта, едва мерцала узкая белесоватая полоска -- остаток вечерней зари. Темное, почти черное, небо сверкало крупными звездами. Изредка какая-либо из них быстро скатывалась куда-то и исчезала, оставляя на мгновение огненный след... Куда она уносилась, эта звездочка?..
Тяжело становилось на душе после рассказа "Полоумного"... Тяжело было сознание того, что вот наряду с этой роскошной природой, наряду с этим широким простором и земли благодатной и чистого, вольного воздуха, {560} может существовать горе -- не измышленное, а действительное, реальное, неумолимое...
Сдержанное рыдание послышалось... Я испуганно наклонился к Егору. Он весь конвульсивно вздрагивал, зажимая лицо руками. Плечи его тяжело приподнимались... Рыдание было хриплое, сухое, злобное... Я вспомнил почему-то о своем тихом семейном уголке, о своей беспечальной юности, о своей любви...
Веселая беседушка,
Где батюшка пьет... --
пронеслось по-над степью со стороны хутора.
...Пьет...
-- отозвалось в роще жидкое эхо.
Он пьет, не пьет,
Родимый мой,
За мной, младой, шлет...
Эхо чуть слышно откликнулось;
...адой шлет!
А я млада, младешенька
Замешкалася...
В шелковой я травушке
Запуталася...
Песня приближалась к нам. Егор утих; лишь судорожное движение плеч доказывало его усилия сдержать стоны и вопли...
-- Е-го-ор! -- послышалось из темноты. То был голос Петрухи.
За окликом конское ржание послышалось. Из табуна звонко ответили на него. Лежавшие лошади стали вставать: их красивые силуэты зачернелись около нас. Егор поднялся. Зычно крикнул он в ответ Петрухе и пошел в середину табуна. Через пять минут он уж сидел на своей лошадке и сгонял табун. И он сам и лошадка его казались черными и резко выделялись на звездном небе...
Ржание, фырканье, окрики понеслись над степью, побежали в глубокое поднебесье... Я взял ружье и побрел вслед за табуном. Петруха подъехал к нам и поехал возле меня. {561}
-- Что, ведь правда -- полоумный? -- спросил он меня шепотом и кивнул в сторону Егора. Я промолчал. Он опять вполголоса затянул свою песенку, изредка прерывая ее зычным окриком... Впереди табуна ехал Егор.
-- Э-эх! -- каким-то тоскливым стоном вырвалось у него. Я вздрогнул... Петруха перестал мурлыкать свою "беседушку" и за что-то ругательски изругал своего мерина...
Эх... не одна-то ль, не одна во поле дороженька,
Одна пролегала... --
затянул Егор.
-- Эка голосина-то! -- шепнул мне Петруха.
Она ельничком, мелким березничком --
Она зарастала...
Правда, голос был хорош: звонкий, тягучий...
Частым ли, частым, горьким осинничком
Ее застилало...
...Только уж больно тосклив да жалостлив был этот голос... Словно не песню он пел, а слезную жалобу какую-то... Слушаешь, слушаешь ту песню, дело идет в ней о дороженьке, что пролегала по широкому, чистому полю, а так и чудится, что то не о дорожке идет речь, а о жизни, безвременно загубленной, о доле бесталанной, о любви опозоренной...
...Эх ты, прости-прощай, мил сердечный друг,
Прощай, будь здорова...
Коли лучше ты меня найдешь, -- меня позабудешь...
Коли хуже ты меня найдешь, -- меня воспомянешь...