Трофим махнул рукой и сокрушительно вздохнул.
-- Душу по нонешним временам загубить -- плюнуть! -- продолжал он после непродолжительного молчания, в течение которого грустно и вдумчиво смотрел куда-то в сторону. -- Возьмем теперь хошь грамоту... Коли ежели с совестью, ну, так! -- окромя спАсенья ничего... Ну, а с другой стороны -- самое распропащее дело... Ты так рассуди -- писарь!... Что он может?.. Он то и в остроге сгноит и в Сибирь сгонит... Самый погибельный человек!.. Аль опять купец -- условье тебе напишет -- разор один темному человеку... Он тебе там и неустойку... он тебе и штрах... А ты отдувайся... И, стало быть, по нонешним временам мужику без грамоты никак невозможно... Ну-ка, будь я грамотный-то: он меня в острог подведет, а я ему -- не хошь ли, мол, рожна... он мне штрах проставит, а я ему -- не лучше ли, купец, врозь... Вот оно какое дело!.. Аль миру подвох какой, -- сичас грамотный человек разобрать это может... Аль по нонешним развратным временам -- наставить в чем... от божественного там аль так из книжек... Все может!..
Ну только, говорю, и душу загубить уж так-то легко, так-то легко, а-ах!.. Вот, не в осуждение сказать, Василий Мироныч свово сынишку обучает... Куда он его прочит?.. Прямо, значит, мир распорушивать, кулачить... ишь, грамотному-то оно способнее, на мир-то плевать!.. Вот она душе-то и пагуба... А уж сказано: блажей жернов привесить на шею да утопиться, нежели малого ребенка сомущать, на грех наводить... Уж темному человеку, можа, по неразумию прощенье выйдет... такой, значит, ему предел положСн, чтоб, к примеру, грех сотворить, ну, а грамотному-то и горько... а-ах, как горько!..
Трофим тяжко вздохнул и задумался, а потом продолжал, впадая в чрезвычайно скорбный, как бы ноющий тон:
-- И где ж это правда-то, правда-то делась, милый ты мой человек!.. Куда-то ни поглядишь: все-то тебе {73} грех... все-то тебе -- содомушка... И как словно забыли, забыли, есть ли и божинька-то на небе... Тот грабит, тот разбойничает... И все, братец ты мой, какие-то холодные стали... словно железные они аль каменные... Господи ты мой, боже мой, аль уж и взаправду последние денечки пришли!.. Сын на отца... брат на брата... Народ болеет... нудится... Мир врозь пошел... Везде-то горюшко... везде-то смута... Аль уж спас милосливый разгневался на нас, окаянных? А-ах, милосливый, милосливый...
А иной раз так-то подумаешь, подумаешь, и кабыть радость какая на тебя найдет... Нет, милослив он, подумаешь... Не до конца прогневался... И зимушку дает по-прежнему... и жары ко времю посылает... и дождичка... Мы вон, было, и отчаялись, а он, ишь, благодать-то наслал!.. -- Трофим указал в окно, за которым расстилалось широкое снежное поле, подернутое в то время розовым светом заходящего солнца. -- Не забывает нас... А уж мы-то, окаянные, -- закаменели... Нет у нас этого, чтоб стоять-то друг за дружку... Завет-то Христов забывать мы стали... Душу-то свою за мир не кладем... А он, батюшка, все дает... бери только с умом... И так скажу: придут времена, возьмемся и мы за ум... Душу свою соблюдай, -- говорит милосливец-то, а то все тебе препоручу... И опять: коли ежели один праведник -- целое царство помилую... Ну, вот ты и подумай: аль уж в крестьянстве праведника-то одного не найдется?.. Аль уж душа-то у всех сгинула?.. Аль уж не найдется ее, души-то... чтоб за мир, к примеру?..
Трофим замолчал в тихом раздумье.
А мне припомнилась степенная фигура Василия: Мироныча, его положительный, солидный разговор, его определенное, законченное мировоззрение... "Ведь вот от одного корня, -- думалось, -- из одной стороны, из одной среды, из одной деревни даже, при одинаковых условиях росли, одинаковые напасти испытывали... И вышло какое-то недоразумение... С одной стороны: "главное дело -- свинья", с другой -- "мир"... За кем победа? За кого "будущее"?.."
Михайло отирался полою полушубка, доканчивая чуть ли не двадцатую чашку. Из-за перегородки по временам выглядывало озабоченное лицо Алены. Она уж два раза {74} доливала нам самовар, и теперь, вероятно, замечала, не нужно ли долить в третий? Лицо ее ни разу не теряло ни своей строгой серьезности, ни задумчивости. Только раз она усмехнулась, когда Михайлу угораздило пролить на полушубок блюдечко с чаем.
Уехал я из Березовки, когда уж закатилось солнце, прогорела короткая зимняя заря и синее звездное небо повисло над снежной пустыней. Офицерши так я и не дождался. {75}
IV. ДВА ПОМЕЩИКА
Это было три года тому назад, в конце мая. Понадобилось мне продать четвертей сто овса. Обратился я с ним к купцам своего уездного городка, -- дают дешево; предложил жидам, в изобилии заполонившим городок со времени проведения железной дороги; надбавили, но все-таки мало. Я уж колебался и подумывал, не взять ли задаток, как вдруг совершенно случайно встретил одного благоприятеля, преподавшего мне совет -- съездить с овсом в Даниловку, имение господина Михрюткина, так как там сильно нуждаются в овсе для конного завода и за ценой не постоят. Благоприятель, вместе с советом, дал мне и записку к какому-то Андреяну Лукьяновичу, не то приказчику, не то конторщику господина Михрюткина. Эта записка долженствовала служить мне некоторой рекомендацией и вообще оказать услуги. Андреян Лукьянович и мой благоприятель были знакомцы очень близкие и даже в некотором роде друзья, как оказалось впоследствии.
Получив записку, я тотчас же выехал из города, хотя было уже не рано: до захода солнца оставалось не более получаса. Даниловка отстояла от города верстах в двадцати, и мне думалось, что, переговорив вечером с господином Михрюткиным насчет овса, я успею к раннему утру попасть на свой хутор, где у меня начинался уже покос. Но предположениям моим не суждено было осуществиться, и мне пришлось ночевать в Даниловке. Дело в том, что когда мы, -- то есть я и мой неизменный спутник, работник Семен, -- подъезжали на парочке бойких лошадок к Даниловке, наступила уж настоящая {76} ночь, и притом ночь непогожая. Тяжелые тучи загромоздили и без того темное небо. Только на западе, где узкой белесоватой полоской тускло догорала вечерняя заря, не громоздились тучи, и от этой-то едва тлеющейся полосы еще можно было кое-что разглядеть в поле. Там и сям промеж туч искрилась ослепительная молния, иногда сопровождаемая едва слышным раскатом грома. Неподвижный воздух был пропитан какою-то душною, тяжелою сыростью. Ни малейшего дуновения ветерка не проносилось в поле: было тихо, как в могиле... Но тишина эта казалась какою-то тревожною тишиною: так и думалось, что вот еще мгновение -- и разразится буря, хлынет ливень, раздастся страшный гул громовых ударов... Все словно замерло в каком-то напряженном, ноющем ожидании этой бури, этого ливня, этих раскатов грома... Дышалось тяжело и с каким-то неприятным усилием: боязливая, раздражающая тоска сжимала грудь. Даже лошади -- и те бежали неохотно, поминутно отфыркиваясь и беспокойно прядая ушами.
Одни перепела не унывали. Их точно кто подзадоривал. Необыкновенно резкое и порывистое, словно захлебывающееся треньканье слышалось отовсюду, и чем ярче искрилась молния, и чем ближе раздавался рокот грома, тем порывистей и настойчивей становилось это треньканье...
Уж крупные капли дождя изредка начали шлепать по дороге, покрытой толстым слоем пыли, когда мы подъехали к широкому даниловскому пруду. Усадьба была на противоположном берегу, и чтоб добраться до нее, нам предстояло проехать по длиннейшей плотине, обсаженной по обеим сторонам старыми развесистыми ветлами.
Я никогда не был в Даниловке и теперь с любопытством вглядывался на ту сторону пруда. К сожалению, тучи, покрывавшие почти все небо, распространяли такую темноту, что не было никакой возможности хорошо рассмотреть усадьбу. Виднелись какие-то многочисленные здания, среди которых особенно выделялось одно, на самом берегу пруда, высокое и большое, с огнями в двух-трех окнах, -- по всей вероятности, барский дом. Около этого дома смутно белелись еще какие-то домики, низенькие и маленькие, в которых тоже кой-где мигали огоньки. В стороне тянулись постройки, очень узкие и длинные {77} и уж без огня в окнах, -- должно быть, конюшни. Вообще усадьба была, по-видимому, устроена на широкую, дореформенную ногу.
Проехав плотину и миновав мельницу, по колесам которой с тихим журчаньем переливалась струйка воды, как-то прокравшаяся из затворенной скрыни, мы поднялись на небольшую возвышенность, по направлению к тем скудно освещенным флигелькам, которые виднелись рядом с барским домом. Около каменной узорчатой ограды, загораживавшей усадьбу, окликнул нас сторож.
-- Где живет Андреян Лукьяныч? -- спросил я его.
-- В конторе.
-- А контора где?
-- Да вам на что?
-- Андреяна Лукьяныча нужно.
-- Вы чьи будете?
-- Свои. Где ж контора-то?
-- Около хором. Вон огонек-то мигает!.. Вы к кому, к Андреяну Лукьянычу, что ль?
-- К нему.
-- Т-эк-с... По делу какому, ай как?..
-- По делу, по делу. Ты, чем расспрашивать, проводил бы нас.
-- Мне что ж, я пожалуй... Куда проводить-то, к самой конторе?
-- Да. Ведь там живет Андреян-то Лукьяныч?
-- Где ж ему опричь... Известно -- там.
-- Ну, туда и веди.
-- Так бы и говорили! Значит, к самому надоть?
-- Конечно, к самому...
-- Ну, вот... А я, признаться, думал, ноне у него кухарка деверя в гости ждала, так не деверь ли, мол... Он у ней тоже великатный... Как ни приедет, все на паре... Так вы не сродни ей будете?
-- Кому?
-- Да Маланье-то?.. Деверь у ей у сакуринского барина в поварах живет...
-- Фу, ты черт!.. Да веди ты, ради Христа! -- вскричал я.
Перемена тона сразу подействовала: сторож уж без расспросов проводил нас к конторе. {78}
Андреян Лукьяныч был маленький сутуловатый человек, гладко причесанный, сморщенный, вертлявый, одет плоховато, но чистенько. В его голове и маленькой козлиной бородке кой-где пробивалась седина. Зеленоватые блестящие глазки хитро и вкрадчиво высматривали из-под рыжеватых реденьких бровей. И манеры, и выговор, да и самая наружность ярко обличали в нем бывшего дворового человека, по всей вероятности, "состоявшего" камердинером при барине в доброе старое время.