То же чувство свободы (хотя и с примесью какой-то тихо щемящей тоски) еще сильнее и неотразимее обни-{120}мет вас, когда с какого-нибудь одинокого кургана пред вашими глазами во всем своем унылом и строгом величии развернется степная даль.
Пустынные жнивА, потопленные в золотистых лучах низкого солнца, бесконечными равнинами уходят во все стороны горизонта... Редко однообразный вид этих равнин перемежится яркой полосою веселых озимей, -- пестрым стадом, лениво разбредшимся по вольным кормам, -- покривившимся стогом, сиротливо торчащим где-нибудь на краю окладины, или одиноким бакчевным куренем, в котором хозяин, юркий мещанин с подстриженной рыжей бородкой, жесткой как проволока, и в длиннополом "демикотоновом" сюртуке, поджидает покупателей на редьку и свеклу...
Все тихо и беззвучно. Не прощебечет малиновка, не зальется страстным треньканьем перепел, не рассыплется жаворонок серебристыми трелями... Редко-редко дикий и пронзительный клехт жадного коршуна, неподвижно реющего в небе, нарушит эту тишину, или неведомо откуда донесутся до вас мерные и торжественные звуки, подобные звукам трубы. То в страшной, почти недоступной глазу высоте протянули журавли... Но звуки слабеют мало-помалу... замирают... и опять все тихо... Иногда по гладкой, точно отполированной дороге проскрипит, пробираясь к ближнему базару, воз с рожью или просом, печально протянется мужицкая песня, оборвется сердитым "ну, ты, кляча!", и снова тихо... Сверкает небо. Золотится жниво. Блестит дорога.
Над деревнями стоит стон от мерных и частых ударов цепа. В барских ригах гудят молотилки и гремят веялки. Стаи голубей шумно "гуртуют" и хлопотливо перелетают по гумнам. Визгливые воробьи то и дело переносятся с обобранных конопляников к полуразрушенному плетню, на котором торжественно возносятся к небу мужицкие посконные штаны с заплатами на коленях и праздничная бабья рубаха, -- а с плетня опять на конопляники. Крикливые скворцы темными тучами реют над камышом, производя шум, подобный шуму ветра. Оживленный говор, смех и ругань стоят в воздухе. В садах пышно дозревает рябина и нежная липа тихо роняет свои мягкие листья, устилая ими когда-то тенистые аллеи. {121} Солнце косыми лучами своими ярко и свободно пронизывает теперь эти аллеи и болезненно-желтыми пятнами переливается по облетевшей листве...
В такую погожую пору не сидится на хуторе, и я очень обрадовался, когда один из моих столичных знакомых попросил меня съездить в какой-нибудь из конских заводов, которыми так богата наша прибитюкская сторона, и купить для него хорошую "городскую" лошадь.
У меня домолачивали рожь. Мой неизменный возница, Михайло, в красной "французской" рубахе (как и подобает кучеру, привилегированному человеку в хозяйстве), с длинными вилами в руках, оправлял на омете солому, которую бабы втаскивали туда на носилках. Это занятие ему, видимо, нравилось. Да и немудрено: его красная рубаха часто исчезала в ворохе соломы, и тогда оттуда вырывался пронзительный бабий визг, слышалась крупная ругань и звенел здоровый, оглушительный смех, прерываемый веселыми возгласами: "Садани его носилкой-то, черта!.. Ошарашь его по спине-то!", после чего бабы сходили с омета, весело пересмеиваясь и оправляя сбитые на сторону платки, а Михайло, как ни в чем не бывало, усердно принимался за работу.
На мой зов он отозвался сердито и неохотно.
-- Слезай-ка, слезай! -- повторил я, -- будет с бабами-то возиться!
Он медлительно слез с омета и, лениво переваливаясь с ноги на ногу, подошел ко мне, на ходу отирая рукавом обильно струившийся с лица пот. В его непокрытой, лохматой голове настряла солома, локоть рубашки был прорван, около уха виднелась свежая царапина; но, несмотря на такие несомненные признаки утомительной работы, лицо его добродушно ухмылялось.
-- Чего вам? -- спросил он.
-- Подмажь-ка тележку да запрягай: в Визгуновку поедем.
Визгуновка -- имение коннозаводчика Чечоткина.
Добродушное выражение сразу сбежало с лица Михайлы.
-- В Визгуновку? -- чрезвычайно серьезно протянул {122} он, делая недоумевающую физиономию и рассеянно опуская руку, которой только что размазал грязь на щеке.
-- В Визгуновку.
-- Это за Битюк, альник?
-- Туда.
Михайло запустил руку в затылок и, после непродолжительного раздумья, с унылостью произнес:
-- Ведь, почитай, сорок верст до Визгуновки-то!
-- Пожалуй что и сорок, -- хладнокровно ответил я. Он сокрушительно вздохнул и, взглянув на меня исподлобья, медлительно отошел к вороху мякины, около которого долго и пристально искал чего-то, сурово сдвинувши брови; наконец нашел какой-то темный предмет, сердито тряхнул им, отчего в воздухе появилось целое облако пыли, озабоченно повертел его в руках и, вероятно уверившись, что это точно шапка, глубоко надвинул ее на голову, не забывая в то же время обругать баб, носивших мякину, за то, что будто бы они спрятали шапку. После этого он направился к сараю, где стояла тележка. Но пробыл он там недолго. Не успел я перекинуть несколько слов с Семеном (моим старостою и ключником, и всем, что хотите), как Михайло, на этот раз уже причесанный (хотя все еще не умытый) и одетый в свой парадный дубленый полушубок, опять стоял около меня.
-- Ехать некуда, Миколай Василич, -- степенно и решительно доложил он мне.
-- Как некуда, что ты городишь? -- удивился я.
-- Некуда-с... Дрожина одна не надежна.
Я было хотел рассердиться, но вовремя догадался в чем дело.
-- Ничего, доедем.
-- По мне как угодно... Воля ваша... Ну только дрожина вряд ли выдержит... Тоже дорога не близкая. Да и колесо заднее... -- Михайло замялся.
-- Ну, что же колесо? -- нетерпеливо спросил я.
-- Тоже, как будто... Спицы словно маленечко хрустят... Потронешь ее, колесо-то, ну, они и хрустят... -- Он сделал рукою так, как будто потрогал колесо.
Я только было разинул рот, чтоб ответить, как Михайло, вероятно боясь моего возражения, поспешно добавил: {123}
-- И опять -- Орлик!.. Как на ём поедешь?.. Никак на ём ехать нельзя -- того и гляди раскуется... Дорога-то -- камень!
-- Приведи его сюда.
Михайло удивленно вскинул на меня глазами, и, сообразив, что медлить уже не приходится, частой, деловой походкой затрусил к конюшне.
Явился Орлик. Смотрел, смотрел я ему на подковы -- ну точно сейчас из кузни...
-- Где же ты нашел тут слабую подкову?
-- А вот погодите... я -- враз! -- засуетился и зачастил Михайло: -- эй, Наум! а Наум! -- закричал он, -- подержи-кось поди жеребца!
Наум, длинный и неуклюжий парень, поспешно бросил вилы, которыми подавал снопы, робко приблизился к Орлику и крепко вцепился обеими руками под самые уздцы, отчего смирный Орлик сердито взмахнул головой и попятился задом. Михайло торопливо скинул полушубок и, бросив его на землю, с озабоченным лицом подошел к Орлику, который все пятился и храпел. Наум, красный как рак, все крепче и крепче тянул его за повода.
-- Эх ты, ворона, -- презрительно кричал Михайло сконфуженному Науму, -- прямая ворона!... ишь, ручища-то растопырил... Чего заробел-то!.. У, сиволап, черт... Отпусти поводья-то... Что, у тебя руки-то отсохли, что ли!.. Эка, не справится...
Наконец, после долгой возни и ожесточенной ругани, Орлик успокоился. Михайло ухарски сдвинул набекрень шапку, и, отчаянно махнув рукою, как бы желая сказать: "Э, была не была! Двух смертей не бывать, одной не миновать", приступил к ноге Орлика. Орлик, разумеется, преспокойно дал поднять ее. Вообще он был чрезвычайно смирен, и если вызвал такие воинственные подходы со стороны Михайлы, то только благодаря бабам, глазевшим на всю эту сцену и простодушно удивлявшимся Михайлиной храбрости и отваге.
-- Ну, где же тут слабая подкова? -- спросил я.
Михайло, не преминув еще несколько раз обругать несчастного Наума, положил копыто лошади к себе на колено, долго и глубокомысленно ковырял это копыто и, наконец, озабоченно произнес, указывая мне на подкову: {124}
-- Извольте поглядеть -- вот, ишь, как стонилась!.. Чуть что -- перешибется, и сейчас в раковину... Вот извольте поглядеть!.. Тоже лошадь окалечить недолго... Как еще недолго-то! -- враз... А опосля-то и жалко ее... Теперь ежели ехать куда, -- как на ей поедешь?.. Одно слово -- искалечить! -- и он, тяжело отдуваясь, опустил ногу.
Но -- увы! -- все его хитроумные подходы пропали даром. В тот же день мы выехали в Визгуновку, и ни дрожина, ни колесо, ни подкова не изменили нам во всю дорогу. Михайло злился. Всю дорогу он что-то ворчал и шептал, всю дорогу мрачно посматривал по сторонам и сердито дергал вожжой шаловливую пристяжную. Со мной он не сказал ни одного слова и, уж подъезжая к визгуновской усадьбе, красиво белевшей на гористом берегу узкой и чистой речки, угрюмо проронил:
-- На барский двор держать-то?
Впрочем, это тревожное состояние духа не помешало ему с надлежащим шиком подкатить к конторе, безобразный фронтон которой указал нам какой-то кривой и лысенький человек, сидевший на мосту с удочкой.
У крыльца конторы нас встретил чрезвычайно расторопный старичок, низенький и сгорбленный, с густой серой щетиной на бороде и отвислых щеках, с клочками седых волос, аккуратно зачесанными на виски, и с огромною связкою ключей в руках. Он посмотрел на меня из-под руки, проворно снял высокий плисовый картуз, похожий больше на подушку, чем на картуз, и с достоинством поклонился.
-- Дома управляющий? -- спросил я, не вылезая из тележки.
-- Управителя у нас нету-с, -- старчески шепелявя, ответил старичок, подходя к тележке, -- вам для какой надобности?.. Может, приказчик требуется? приказчик есть... А чтоб управителя -- нет, нету-с.