Акуля тяжело приподнялась, взглянула на нас сонным и вялым взглядом и, слегка поклонившись мне, утиным шагом поплелась из избы.
-- Жена, -- коротко объяснил мне Пармен, самодовольно улыбаясь.
Мы вошли в другую комнату, уж претендовавшую на некоторый комфорт. По крайней мере кисейные занавески и герань на окнах, комод и туалет, покрытые вязаными салфетками, а главное -- огромная кровать с высоко взбитою периною, целой горой подушек и одеялом, составленным из разноцветных ситцевых клочков, ясно намекали на эту претензию.
-- Вот и наше помещение-с! -- объявил Пармен, усаживая меня на диван, в котором, по всей вероятности, вместо пружин были заложены кирпичи. Я покорился горькой необходимости и, проклиная злодея-обойщика, осторожно уселся, оглядывая "помещение".
-- Пока бог грехам терпит -- живем-с, -- скромно вымолвил Пармен.
-- Ну, как вы теперь?
-- Вот торгуем-с... После батеньки, царство ему небесное, трактирчик остался, ну, трактирчик мы, признаться, продали, потому не стоит овчинка выделки... {156}
-- Вы еще при отце женились? -- перебил я историю нестоящей овчинки.
-- Да как вам сказать... Сватались мы, точно, что еще при батеньке... Ну, уж а женились после... Значит, батенька уж были померши...
В это время в соседнюю комнату, собственно и называющуюся кабаком, тяжелой поступью ввалилась Акулина в сопровождении какого-то оборванного мужичка с темным лицом, излопавшимся от жары, и с волосами, сбившимися как войлок.
-- Уж сделай милость, Тимофевна! -- умолял он целовальничиху, судорожно теребя в руках лохматый треух и стараясь придать своему невеселому лицу умильное выражение.
-- Я тебе сказала: хоть не говори! -- лениво ответила целовальниичиха, опять усаживаясь около окна и принимаясь за подсолнухи.
-- Хоть осьмуху! -- не унимался мужик, -- уважь, сделай милость... Теперь без осьмухи и не показывайся туда... Сделай милость, отпусти.
Акулина молчала; молчали и мы. На лице у Пармена блуждала довольная усмешка. Он внимательно наклонил ухо к стороне перегородки, как будто соловья слушал.
-- Заставь за себя бога молить! -- с истомой в голосе продолжал мужик, понемногу переходя из умилительного тона в тоскливый. -- Тимофевна! Аль мы какие... Уж авось осьмушку-то... Ах ты господи! -- мужичок ударил себя по бедрам, -- авось как ни то отслужим... Вот те Христос, отслужим!
Акулина молчала, поплевывая подсолнушки. Мужичок дышал часто и тяжело. Изредка он с ощущением боли переступал ногами, как будто стоял не на холодном кирпичном полу, а на горячей плите. Тупой взгляд его как-то беспомощно озирал ряды разноцветных бутылок, ярко отражавшихся на солнце. Пот проступал на его висках и грязными струйками полз по лицу. Где-то на стекле однообразно звенела муха.
-- Тимофевна! -- опять воскликнул мужичок, с тоскою устремляя взор на неподвижную целовальничиху, -- заставь бога молить... Сделл... милость... Осьмуху!.. Вызволи ты меня... Во как: хоть ложись да помирай! -- Он указал рукой на горло. {157}
-- Не воровали бы, ан и ничего бы не было! -- хладнокровно отрезала Акулина, загребая где-то под стойкой горсть подсолнухов.
-- Кабы воровали-то, Тимофевна, -- горячо заторопился мужичок, видимо обрадованный тем, что наконец прекратилось угнетавшее его молчание. -- Кабы воровали!.. А то у парнишки оглобля-то сломайся, он возьми да и выруби жердинку, -- известно, малолеток... Ну, они его и сцарапали, караульщики-то... Теперь как ни бейся, а без осьмухи нечего к ним и глаз казать!..
-- А он не руби в чужом лесу! -- равнодушно возразила целовальничиха и тут же закричала в окно на кур: -- Кышь, кышь проклятые, всю левкой потоптали!..
Мужичок понурил голову и молчал.
-- У тебя девка-то дома? -- беспечно спросила Акулина.
-- Дома, дома, матушка, -- слегка удивившись, ответил мужик.
-- Ты пришли-ка ее, пусть она у меня замест кухарки поживет недели две...
-- Как же это?.. -- с недоумением возразил было мужик, но целовальничиха не дала ему продолжать.
-- Она пущай у меня недельки две поживет, ну, а осмуху я уж тебе отпущу...
Пармен толкнул меня локтем.
-- Ну, так уж и быть, наливай, видно! -- после легкого раздумья сказал мужичок, почесывая в затылке.
-- Только смотри, Федулай, деньги чтоб беспременно к Успленью, уж это как хочешь!.. -- добавила Акулина, направляясь к стойке.
-- О господи? Аль уж я... аль уж мы, прости господи, какие!.. -- восклицал Федулай, стремительно подхватывая кувшин, до сих пор стоявший около дверей.
Пармен восхищенно развел руками и, посмеиваясь, взглянул на меня.
-- Орел-баба! -- самодовольно произнес он, -- с мужиками она -- лучше и не надо!.. Любого купца за пояс заткнет.
-- Откуда вы ее взяли? -- осведомился я.
-- С Липецка... Там у мещанина одного -- кожами он торгует, шибай, значит... Ну, и не то что какую голую {158} взял, -- с достоинством добавил Пармен, -- триста целковых деньгами, салоп лисий, платок дредановый, три платья шелковых, перина... Все как есть! -- справили хорошо.
-- А ведь я, признаться, тогда думал, что вы на Ульяне женитесь! -- заметил я.
-- На какой это-с?
-- А помните в Визгуновке-то?
Пармен обиженно усмехнулся.
-- Помилуйте-с! Как вы об нас понимаете!.. Разве это возможно-с, чтоб на простой девке жениться... Что это вы говорите такое... Это даже довольно смешно-с... Нешто я полоумный какой... -- Он даже засмеялся над наивностью моего предположения.
-- Ну, что с нею? Где она теперь? -- спросил я.
-- Да она померла... Еще в прошлом году померла... Хе-хе-хе! Занятная девка была-с!
-- Померла! -- воскликнул я.
В этой смерти мне уж почудилась драма во вкусе покойной памяти романтизма, с эффектными сценами ревности, проклятий и т. п., но -- увы! -- и здесь оказалась вековечная комедия. На вопрос мой, отчего умерла Ульяна, Пармен равнодушно ответил:
-- А ей-богу, не могу вам сказать... Говорили тогда, что как, значит, бабы-знахарки трясли ее, ну и затрясли... Это ребенка вытрясают так, ежели роды трудные, -- пояснил он мне, направляясь к двери.
-- Да разве она была замужем?
-- Как же!.. Муж-то у ней еще кочегаром теперь у Селифонт Акимыча, -- проговорил он на ходу, -- так, плевый мужичишка... Что, Акуля, самоварчик-то наставили? -- обратился он к жене.
-- Закипает небось, -- апатично ответила Акуля, и опять загребла полную руку подсолнухов.
Через час я выехал из N ***. Лошади еле плелись под палящими лучами солнца; горячая пыль клубами вилась по дороге и садилась на лицо; Михайло, распустив вожжи, уныло тянул бесконечную песню. "Ивушка, ивушка, зеленая моя... Что же ты, ивушка, не зИлена стоишь?" -- любопытствовала песня, -- "или те, ивушку, солнышком печет? -- солнышком печет, частым дождичком сечет?" -- {159} предполагала она, и, не дождавшись удовлетворительного ответа с каким-то тоскливым ухарством оповещала знойную степь о том, как коварные бояре "срубили ивушку под самым корешок", как "стали они ивушку потесывати"...
А предо мною печально носился образ Ульяны. {160}
VII. БАРИН ЛИСТАРКА
Кому случалось в былые, дореформенные времена колесить крепостную Русь, тот, вероятно, примечал некоторую особенность в расположении дворянских убежищ. Богатые барские усадьбы с бесчисленными службами и домом-дворцом, воздвигнутым по плану какого-нибудь Растрелли, в свое время искавшего милостей помещика-вельможи, гордо и одиноко громоздились где-нибудь на возвышенности, царствующей над окрестностями, окруженные цветниками, садами и парками, и лишь в почтительном отдалении от таких усадьб тянулись бесконечными улицами многолюдные крепостные села с белокаменными церквами, широкой базарной площадью, а иногда даже и с пожарной каланчою. Поместья, принадлежавшие дворянству средней руки, с надворными постройками, более рассчитанными на солидность и прочность, чем на изысканность и щегольство, и господским домом с вечным мезонином наверху, обыкновенно ютились себе где-нибудь на отлогом полускате и отделялись от деревни, потонувшей в зелени ракит и в матовом золоте многочисленных скирдов, много-много что сквозной каменной оградой, на диво сложенной крепостными каменщиками, или узеньким прудом с навозной плотиной, усаженной развесистыми ветлами, и с водяной мельницей, неустанно гремевшей и брызгавшей колесом своего единственного постава и немилосердно пудрившей прохожих мелкой мучной пылью. Около таких поместий не зеленелись парки и английские сады с подстриженными деревьями и таинственными павильонами, не сверкали молочной белизною дебелые Венеры и Дианы и не звенели свежими {161} брызгами фонтаны с неизбежным тритоном и полногрудыми, до излишества, наядами... Дворянство средней руки не любило этих затей во вкусе рококо. Не выписывало оно соблазнительных, но дорого стоящих мраморных изваяний, не строило фонтанов, сочивших холодные водяные струйки устами сердитого нелюдима Нептуна и его многочисленной челяди, не уродовало ножницами пышной древесной листвы и не воздвигало, на страх и грозу крепостных девок, вычурных павильонов, изукрашенных скоромными картинами, зеркалами и фантастическими арабесками. Вековой запущенный сад, из конца в конец оглашаемый звонким соловьиным рокотом, пронзительным писком копчика и заунывным кукованьем кукушки, дремучий сливняк и вишенник, тысячи яблонь и груш, целые поляны малинника, смородины и другой ягоды, тенистые кленовые и липовые аллеи, березовые рощи с веселым блеском своих стволов и болтливым лепетом глянцевитых листьев, -- вот что окружало поместье дворянина средней руки и, в первобытном изобилии, давало неисчислимые сорта мочений и солений, парений и наливок для его неприхотливого стола, а в случае надобности -- объемистые пуки гибких розог для мужицких крепостных спин.
Эти поместья, так же как и усадьбы богатых тысячедушных бар, были раскинуты на довольно значительном расстоянии друг от друга, и только поднявшись на гористый берег какой-нибудь реки и окинув с него взглядом привольную низменную даль, протянувшуюся на десятки верст видимо глазу, вы могли бы счесть пять-шесть дворянских вотчин, подобно белоснежным лебедям улепивших там и сям полускаты берега. Самое пространство земли, примыкавшей к такому поместью или к такой усадьбе, и иногда достигавшее размеров немалого немецкого царства, обусловливало эту отдаленность друг от друга барских убежищ.